Цирцея - Джамбаттиста Джелли
Конь. Я был греком, когда был человеком. Но почему ты меня об этом спрашиваешь?
Улисс. Чтобы позволить тебе вновь стать человеком, если ты этим удовольствуешься; потому что Цирцея уступила мне власть сделать это и затем вытащить тебя из этого рабства, дав тебе свободу или вернуться на свою родину, или отправиться туда, куда тебе больше нравится.
Конь. Я отнюдь не желаю, чтобы ты делал это, потому что насколько я ценил бытие человека, а не зверя, когда был им, настолько мне было бы прискорбно теперь, когда я испытал другую жизнь, стать из коня снова человеком.
Улисс. А почему? Скажи мне, пожалуйста, об этом, если тебе угодно; ведь это сильно противоречит тому, что предписывает человеческий рассудок.
Конь. В этом состоянии находится гораздо меньше вещей, которые мешают мне жить спокойно и достигать того совершенства и той цели, которые соответствуют моему виду и моей природе, чем, в мою бытность человеком, достигать того, что соответствует человеку.
Улисс. Я знаю, однако, что ты животное, которому может быть плохо без нашего управления и нашей помощи, и что без нас ты жил бы очень несчастливо.
Конь. Да, [плохо животным], выращенным вами с детства, которые, потеряв из-за ваших льстивых ласк дикость, полученную от природы, не умеют больше жить без вас. Но отнюдь не мне, кто не был никогда под вашей властью; поэтому я живу, как видишь, свободно, идя уверенно, куда мне нравится, без всякого подозрения или страха.
Улисс. А есть у тебя другая причина, кроме этой?
Конь. Или тебе не кажется достаточной эта – испытывать меньше помех, чтобы иметь возможность делать то, что соответствует нашей природе, чего нет у вас?
Улисс. И каким образом? Скажи-ка мне; потому что я сам не понял.
Конь. Я доволен. Ты знаешь, что есть две главные причины, которые мешают вам и нам делать то, что соответствует природе каждого из нас: одна из них – страх перед вещами, которые доставляют неприятности и которые могут вредить другим; и вторая – наслаждение и удовольствие, которые приносят тебе то, что тебе нравится, и которые могут тебе помочь. И эти две вещи очень часто отвлекают и вас и нас от того, что мы должны делать (проявляя вы – вашу волю, и мы – наше желание, причины всех ваших и наших действий), от того, к чему они [воля и желание] должны были бы стремиться, пугаясь его со страхом или соблазняясь им с удовольствием.
Улисс. Что ты хочешь этим сказать?
Конь. Послушай меня и поймешь это. Одно из этих двух препятствий – страх – устраняет мужество, не позволяющее бояться страшных вещей, чтобы следовать тому, что подобает; и второе – умеренность, не позволяющая чрезмерно получать наслаждение от тех вещей, которые нравятся, откуда человек делает то, что ему не подобает. Обе эти вещи мешают гораздо меньше нам, чем вам, в тех действиях, которые вам соответствуют. И это от того, что мы обладаем гораздо большим мужеством и большей умеренностью, чем вы: с помощью одной из них мы сдерживаем ту часть нашего желания, которая названа вами раздражительной (la irascibile), чтобы она не слишком боялась страшных вещей и не слишком надеялась на те, которые она имеет; с помощью другой, вожделеющей (la concupiscibile), – сдерживаем [другую часть], чтобы не слишком стремилась к тем вещам, которые доставляют ей удовольствие, и не слишком избегала тех, которые приносят страдание[90]. И так, обладая более умеренными страстями, мы будем делать гораздо легче то, что подобает нашей природе, чем делаете вы [в том], что соответствует вашей.
Улисс. Я бы верно сказал, что ты был знающим, если бы ты сумел мне доказать, что эти добродетели более совершенны в вас, чем в нас.
Конь. Относительно мужества не хочу себя утруждать, потому что оно – вещь настолько ясная, что ваши писатели (говорю не о поэтах, которым позволено ради наслаждения говорить иной раз то, чего нет, но об историках, чей долг – именно говорить правду), когда хотят сказать, что такой-то человек – мужественнейший, уподобляют его льву или быку, или другому подобному животному; а когда хотят говорить о нашем мужестве, никогда не уподобляют его мужеству человека. И откуда это происходит, если не оттого, что они знают; мы гораздо мужественнее, чем они?
Улисс. Это крепость тела, а не мужество. Увы! Так же и он будет одним из тех, кто знает только блага тела.
Конь. А телесное мужество откуда рождается, если не из мужества души?
Улисс. Да, у того, кто имеет душу, которая способна к этому.
Конь. А мы – из тех, кто имеет душу, способнейшую к этому; она у нас менее взволнована, поскольку у нас меньше страстей, чем у вас.
Улисс. И каковы те страсти, которых у вас нет, в отличие от нас?
Конь. Прежде всего все те, что возникают в отношении вещей отсутствующих или будущих; мы ведь знаем только то, что происходит в настоящем и не предвидим того, что должно быть, или не думаем об этом.
Улисс. Ну, а какие страсти рождаются еще к этим вещам у нас?
Конь. Как, какие страсти? Ты этого не знаешь? Страх и надежда; страх перед тем, что тебе доставляет неприятности, и надежда на то, что тебе приятно, также еще радость и печаль от тех вещей, которые существуют для тебя в настоящем и которые тебя наслаждают, или от тех, которые существуют вопреки твоему желанию[91]. И эти вещи очень часто держат в беспокойстве и сомнении вашу душу, так что не позволяют вам действовать в соответствии с тем, как подобает мужественному человеку. И из этих четырех страстей рождаются затем, как из источника, все другие. Но пойдем дальше к тому, что устраняет эти препятствия, которые не позволяют правильно поступать в отношении наслаждения или удовольствия, – это умеренность. Разве ты будешь отрицать, что мы гораздо умереннее, чем вы, не только в отношении наслаждений и удовольствий, но еще и в отношении страданий и печалей?
Улисс. Да, я буду это отрицать, поскольку вами руководит чувство гораздо более, чем нами.
Конь. Тем не менее если ты посмотришь на образ нашей жизни, то увидишь на опыте противоположное; и, если хочешь выслушать меня, я тебе это покажу.
Улисс. Пожалуйста, более того, я не желаю другого.
Конь. Ты знаешь, что умеренность (как я тебе сказал) проявляет себя в отношении печалей и удовольствий. Но поскольку гораздо труднее воздерживаться от удовольствий, чем сдерживать себя в отношении неприятностей[92], я буду прежде всего говорить об этом; и поскольку наибольшие удовольствия и те, которые сильнее побуждают человека, – это удовольствия любовные, начнем с них. Я хочу, чтобы ты подумал немного, видел ли ты когда-нибудь какой-нибудь вид [животных], совершающий из-за этого неимоверное безумство, как каждодневно совершаете вы; ведь хотя и мы стремимся удовлетворить это желание, [но] после того, как самка понесет, ты не увидишь, чтобы она стремилась к нам, а мы к ней. И кроме того, мы не становимся их рабами и совсем не теряем по этой причине нашего достоинства, как часто делаете вы: любите своих жен иногда так безудержно, что, забыв о собственном благородстве, ставите себя им на службу наподобие рабов. И сколько было среди вас тех, кто, оставив из-за этого заботу о детях (вещь столь бесчестная, что в нашу душу никогда не западет [мысль] совершить ее, пока дети нуждаются в нашем руководстве), не проявляя никакого уважения ни к чести, ни к имуществу, становились из-за подобных причин позором для родственников и должны были затем добывать презреннейшим образом, чем жить! О тех, кто из-за подобных страстей принимался описывать всякую свою малейшую мысль, хотя бы дурную