Алфавит от A до S - Навид Кермани
Cамо их существование, их сытая нормальность выводит его из себя. Он вскакивает и теряет самообладание, которое в его семье следовало сохранять при любых обстоятельствах – о, как хорошо я это знаю по Вестервальду, где соседи были протестантами, кальвинистами, пиетистами – кем только они там не были. Разве его родители не сохранили ничего еврейского, ничего восточного, чувственного, как у Кафки? «Если кто-то за столом вел себя недисциплинированно, ему просто говорили: Contenance [70]. Или чуть громче: „Сохраняй достоинство“. Спокойствие и достоинство сохранять следовало всегда». Но даже Надашу не всегда это удается, хотя его вспышки гнева, если они и случаются, имеют большие политические причины – например, потому что почти ни один француз, особенно путешествующий в первом классе, не знает о лагере, где содержались бойцы Интернациональной бригады, среди которых были многие известные литераторы со всей Европы, в том числе и дядя самого Надаша. Заключенные были размещены так тесно, что им приходилось спать на боку, и «если один поворачивался, то должны были повернуться все». Ле-Верне был лишь одним из двухсот лагерей, а дядя Надаша – одним из шестисот тысяч интернированных, «о которых доблестные буржуа и обыватели не хотят знать, потому что это разрушило бы их возлюбленный миропорядок – а значит, их бизнес и стремление выглядеть хорошо. Даже их историки предпочитают не говорить об этом».
Мое же состояние выглядит жалким, потому что связано только с моими собственными чувствами: страх матери, несмотря на то что сыну с каждым днем становится лучше; самосожаление покинутой женщины; стыд родителей, лишивших ребенка семьи; отдаленное чувство вины любовницы, которая снова стала жестокой в своем отказе; скорбь дочери. Да и просто усталость… Даже Надаш признал бы, что мне сейчас необязательно переживать из-за судьбы Европы, этой жестокости, охватившей континент. Кажется, будто время пошло вспять и мы снова стоим на пороге войны.
Но дело не только в политике. Я едва нахожу в себе силы на то, чтобы сострадать своим близким, едва нахожу в себе силы на то, чтобы сочувствовать родителям, чьи переживания схожи с моими собственными. Однажды вечером я еще раз проехала через весь город к психиатрической клинике, где находится молодая девушка, которая публично преклонила колени перед Богом. Недавно я встретила ее мать – застала у нашего порога в перепалке с полицией. Я знала ее в лицо, но не знала, что молящаяся – ее дочь, у которой подозревают шизофрению и которая на десять лет старше моего сына. Но я даже мимоходом не написала об этом. Почему? Ведь я зафиксировала даже мыло из Алеппо. Я фиксирую все – мой разум, мое восприятие никуда не делись. Просто у меня не хватило сил сопереживать еще одному больному ребенку, после того как я уже провела в больнице час, и я отодвинула мысли о нем в сторону. Алеппо находился достаточно далеко, чтобы меня это не трогало.
Прежде чем эта женщина села в машину скорой помощи, я дала ей свой номер, и она вечером написала мне сообщение, спрашивая, можно ли поговорить со мной по телефону. Я предположила, что она нашла мое имя в интернете и надеялась, что я смогу чем-то помочь ее дочери.
«ОК», – написала я в ответ, но на следующий день четыре раза сбрасывала ее звонок, пока наконец не взяла трубку. Она сказала, что не могла поверить, что в Германии остались такие страшные места: в больничных палатах, больше похожих на огромные залы, нет ничего, кроме четырех железных кроватей с тумбочками, одного железного шкафа на всех; все предметы в общих комнатах намертво прикручены, линолеум мягкий, чтобы смягчить падение, и легко чистится, если кто-то помочится, кровоточит или если кого-то рвет; решетки на окнах, как в тюрьме, – и среди всех этих безумцев ее ребенок.
Была ли в моем ночном визите доля любопытства? Думаю, в этом конкретном случае нет, не в моем положении, когда о писательстве не могло быть и речи. Скорее что-то вроде солидарности, потому что она, как и я, переживала за больного ребенка. Мы прогулялись вокруг психиатрической больницы, выпили по пиву на заправке. Я дала ей несколько номеров: моего зятя, моего адвоката и моего психотерапевта, который раньше и сам был главным врачом в психиатрической клинике, и пообещала предупредить их о ее звонке по СМС, после чего поехала к своему ребенку. О другом ребенке я уже не думала, когда пересекала Зоопарковый мост.
Интересно, как это удавалось Иисусу, который любил людей одинаково? Даже он не смог бы этого достичь, будь он отцом или мужем, поэтому он и требовал от своих последователей разорвать все другие отношения, даже отречься от родителей. Любовь, настоящая, великая и всегда немного темная, исключает любовь к ближнему. К тому же нельзя сказать, что мои близкие слишком беспокоятся обо мне – их расспросы стали редкими, почти формальными, видимо, у сочувствия тоже есть срок годности. Никто бы этого не признал, но я знаю правду, потому что сама поступила бы так же. Несправедливо, конечно, они заботятся обо мне, и если редко спрашивают, то, наверное, чтобы не быть в тягость. Просто их жизнь продолжается, как и жизнь вообще – отпуск, работа, шашлыки по выходным. В глубине души я нахожу это возмутительным.
Перечитывая процитированное, осознаю, что ошибалась. Вспышка ярости Надаша не имеет ко мне никакого отношения, и причина, конечно же, тоже, но