Поминки - Роман Валерьевич Сенчин
Вскоре после минусинской «России» оказываемся как раз там, где сейчас в своих воспоминаниях стою я. «Хуторка» еще нет, но магазины есть – эти дома и были построены в девятнадцатом или начале двадцатого века как магазины (или лавки). Вернее, на первом этаже были магазины или лавки, может, трактиры, а на втором – жилье их владельцев. Так жила семья Чеховых в Таганроге (недавно там побывал).
Угол Октябрьской и Штабной. Театральная тумба, которой давно нет, а рядом шеренга цветочниц. Они здесь до сих пор каждое лето и сентябрь. Наверное, дочери тех, из восемьдесят пятого. Наискосок, через перекресток, памятник Щетинкину, а прямо и немного влево – парк. В парке памятник Ленину. И мы с сестрой, как обычно, жалеем его – лето, жарко, а Ленин в тяжелом пальто, в шапке-ушанке.
Недавно я нынешний, сидящий сейчас за столом в родительской избушке, вычитал в книге о Кржижановском в серии «ЖЗЛ» про «северное солнце» в Минусинском уезде. Какое оно северное? Минусинск много южнее Москвы, а тем более Петербурга. Лето здесь настоящее, правда, и зима – тоже…
Парк кончается, мы проходим мимо кафетерия, где вкусный грушевый сок и пирожные. Но не заходим – деньги нам нужны для другого.
Идем медленно, здесь всегда очень вкусно пахнет – слева, за забором, кондитерская фабрика.
В двадцатом гастрономе покупаем по одному фруктовому мороженому. Оно не очень хорошее, не сравнить со сливочным, зато стоит всего девять копеек. У нас в Кызыле вообще никакого нет…
Гостиница «Амыл» в старинном двухэтажном доме, почта, откуда мы иногда звоним родителям, а вот и цель нашего с сестрой путешествия – Дом быта. Четыре высоких этажа, золотистый кирпич. Еще нет появившихся в девяностые пристроек, и здание выглядит поистине монументально. Не Дом быта, а Дворец.
Не помню, что там было на всех этажах, да и вряд ли знал, интересовался тогда; нам с сестрой нужна комната (залом ее и в то время я не называл) на первом этаже. Чудесная комната с игровыми автоматами. «Морской бой», «Снайпер», «Обгон», «Торпедная атака»… Для девочек тоже что-то было. А может, Катя играла в то же, во что и я.
В комнате сидела тетенька, обменивала рубли, двадцатики, десятики и прочую мелочь на монеты в пятнадцать копеек.
Как быстро мы проигрываем данные бабушкой деньги! Играем по два раза – это минут пять, не больше, – и всё. На призовые игры нам очков, кажется, не хватало ни разу.
Правда, не всё уходит в аппараты – шестьдесят копеек. С учетом восемнадцати, потраченных на мороженое, остается всего ничего. У меня есть еще немножко сбереженного, но что на это можно приобрести? Спорим: сок, газировку или еще мороженого. Выбираем последнее.
На обратном пути покупаем по пачечке молочного. Оно тоже не очень-то, но лучше фруктового, к тому же само мороженое находится посреди двух вафель, которые, пропитанные мороженым, просто объедение.
На ходу поедая капающее на одежду молочное, удерживая пальцами соскальзывающие на землю вафли, идем домой. Вернее, к бабушке с дедушкой.
А в середине августа приезжают родители. Привозят много тушек кроликов. Мама очень вкусно запекает их со специями и картошкой, а бабушка варит из крольчатины суп.
Мы с родителями гуляем по городу, в очередной раз посещаем музей Мартьянова, и я в очередной раз ломаю голову над высказыванием Энгельса в одном из залов: «Жизнь есть способ существования белковых тел»; мы смотрим спектакли в театре (лет пятнадцать назад мама и отец были в нем артистами, а через восемь лет на этой сцене станет играть Катя), ездим на рыбалку на Енисей и озера. Потом, к началу учебного года, возвращаемся в Кызыл.
Теперь никого из той нашей семьи – трех поколений – не осталось, кроме меня. Дедова изба давным-давно продана; несколько лет назад я дошел до нее, удивился, какая она, оказывается невысокая, неказистая. (В детстве представлялась настоящим дворцом. Крепостью.) Может, как-то осела, покривилась. Время многое меняет неузнаваемо.
Сериал в телевизоре сменили стендаперы. Остроумно жалуются на жен, на родителей. Хочу вслушаться, похмыкать над шутками и остротами. Не получается. Хочу переключить программу – не поднимается рука. В прямом смысле. Я развалился на стуле. Я очень пьян. Да. Только вот мозг не гаснет – в отличие от рук, ног, которые разъехались в разные стороны, он работает и работает. И вместо стендаперов я вижу маму на кровати, вижу, как ее выносят в одеяле, вижу ее похороны…
На похороны я поехал отсюда. Вышел к остановке, ждал утренний автобус. Его не было. Я, потаптывая, ходил туда-сюда по обочине, надеялся, что он просто задерживается. Такое случается.
Утро было солнечным и очень холодным. Спасали пусть и с потертой овчиной внутри, но все равно теплые монгольские сапоги. И пуховик. А голова под вязаной магазинной шапкой мерзла. Набрасывал капюшон – не помогало.
Пробовал курить. На таком морозе не курилось – дым застревал в горле, пальцы, державшие сигарету, коченели. Нитяные перчатки были почти бесполезны.
Когда я стоял на месте, возникала полнейшая тишина. Никаких звуков. Совершенно. А когда начинал ходить, снег скрипел оглушительно. Скрип буквально прокалывал мозг. Но не ходить было невозможно. Уже и в сон потянуло. Понятно, я почти не спал – накануне вечером долго сидел, допивал водку, само собой вспоминалось прошлое. Мама… Она не раз меня спасала…
Улица Кочетова рядом с нашим домом однажды стала глубоким котлованом. Трубы меняли или прокладывали, или еще что. На дне чернела вонючая вода. И я умудрился, играя один, наверное, представляя себя альпинистом или разведчиком, сползти в этот котлован, к самой воде. Полез обратно; земля осыпалась под ногами и руками, камешки булькали. Не знаю, какая там была глубина, но эта черная вода стала для меня – пятилетнего? шестилетнего? – олицетворением мира после смерти. Я не знал слова «олицетворение», просто понял в тот момент, что если умрешь, то попадешь в такую вот черноту. Не во что-то чистое, ароматное, а вот туда. Интересно, что я не думал – точно помню, – что эта жижа