Поминки - Роман Валерьевич Сенчин
Лег на этот раз осторожно, сжался. Постепенно согрел собой постель.
Уснуть мешало тиканье будильника. Очень не хотелось подниматься, но пришлось.
Отнес будильник в комнату, спрятал под подушку на кровати, где раньше спала мама…
Бутылка на три четверти пуста. Опять не заметил, как выпил. Черт, завтра будет похмелье, а надо ягоду собирать. Под солнцем… Впрочем, меня никто никуда не гонит. Проваляюсь до обеда, а потом выйду… Да, никто не гонит, мама больше не скажет строго, видя, что я всё подливаю себе в рюмку: «По-моему, достаточно». Она очень боялась, что я сопьюсь. Спиться не спился, но здоровье не очень. Хотя, может, не от водки. В полтинник что-нибудь должно быть – давление, аритмия, ожирение, радикулит…
Но надо ограничивать, конечно, сокращать и дозы, и частоту. Двести-триста грамм. Читушку. Читушка – самое то. Понятно, не каждый день. С другой стороны, как удержаться? За день столько всего вольется в мозги, что промыть необходимо.
Как сегодня было не выпить? Целый день вливалось, вливалось. Вернее, не то что вливалось, а снова забродило внутри. Приехал, и вот оно забродило. У Пушкина… Ну да, у Пушкина есть стихотворение «Вновь я посетил тот уголок земли…» Оно буквально переполнено воспоминаниями. Не знаю, как Пушкину было после его написания, но мне каждый раз, как прочитаю, хочется выпить. Заглушить, смыть горькое. И эти подросшие деревца, и внука, который будет ходить по этим, из стихотворения, местам. Ничего жизнеутверждающего на самом-то деле нет. Да и не ходили, кажется, по Михайловскому внуки Пушкина. Внучки разве что. Те, кто в будущем сменит его фамилию на другие. Но это так… Опьянел…
Оглядываюсь, щупаю в сотый, наверное, раз корешки книг, зеленые шторы с золотистыми нитями узоров, крышку из-под торта, полную чурючков с нитками, с утыканной иголками подушечкой, фотопортрет Цоя на книжной полке, рядом моделька автомобиля, того, в каком ездил Ленин… Где остальные десять-пятнадцать моделек из моей коллекции?.. А вот видеокассета лежит на книгах.
Да, видеокассета. На ней записаны спектакли, в которых играла Катя, моя сестра. Или куски спектаклей. «Сотворившая чудо», «Чайка», «Анфиса»… Через год или сколько там после ее смерти девушки из театра передали кассету родителям. Ни они, ни я не включали. Больно будет увидеть Катю живой. Нет, не так. Как-то плохо получается – «больно увидеть живой». Но я понимаю, что имею в виду, а выстроить правильно словесную конструкцию сейчас не могу. И не надо – грамотность, правильность часто вытравляют искренность.
Впрочем, и видеомагнитофона у родителей не было. А теперь видики вообще редкость. Да и кассета вполне могла прийти в негодность. Почти четверть века вот так лежит.
Заберу. Пусть хранится в ящике моего стола. Мне, наверное, будет хватать и того, что она есть.
А сейчас, да и не только сейчас, а часто, будто мне в голову вставляют кинопроектор, перед глазами вешают экран, я смотрю, как она выходит из комнаты в общежитии мебельной (а может, перчаточной) фабрики, где театр снимал ей жилье, и, обернувшись, говорит нам с Сашей, остающимся пить пиво и репетировать песни для нового альбома: «Запомните меня молодой, красивой».
Это года за два до смерти; я еще не поступил в Литинститут. Вряд ли предчувствие, скорее, просто этакая полушутка, цитирование строчки из тогдашнего шлягера. Но теперь мне становится жутко.
Слава богу, возникает новая сценка-воспоминание. Я монтирую недавно записанный альбом. Там чередовались песни и стишки. Песня, стишок, песня, стишок… Такую форму я встретил у какой-то сибирской панк-группы (тогда, конечно, помнил какой) и решил повторить. Стишки я начитывал сам, а одно предложил прочитать Кате. Выбрал такое, под названием «Старость». Его-то помню до сих пор наизусть.
Старая бабушка в автобус не может залезть,
Всем ее жаль, но ее от дверей отжимают.
Бабушка в плюшевой шубе, с горбом на спине;
Люди торопятся, люди спешат по делам.
Бабушка старая в землю плюется густою слюной,
Смотрят на бабушку с разных сторон, сожалеют.
Беззубым ртом она матерится тихонько,
Автобус набит, хрипит тяжело и чихает.
Старая бабушка палкой стучит об асфальт,
Люди вминаются, пуговка чья-то отпала,
Бабушка в сторону медленно, зло ковыляет;
Автобус урчит, закрываются двери, он уезжает.
Катя прочитала с грустью и слегка с иронией. Грусть понятна, а ирония… Просто ли это грусть двадцатилетней девушки о старушке, а может, об убогом творении братца, или опять же предчувствие, что она-то сама не станет, никогда не станет такой…
А вот мы еще в Кызыле. Подростки. Мне лет двенадцать, а ей десять. Тогда у нее были короткие волосы (сама попросила так стричь), носила штаны. Наши пацаны уважали ее больше меня – она была бесстрашной, участвовала в драках с правобережными, взрывала карбид, придумывала рискованные игры.
А вот мы маленькие. Кате года два с половиной, мне, значит, четыре. Родители куда-то ушли, мы вдвоем. Сестра сходила на горшок по-большому и просит вытереть ей попу. Я не хочу, и Катя приводит весомый аргумент: «Мама сказала мне помогать». Я помог, а потом она мне в жизни много раз помогала…
У нее на ноге, чуть выше большого пальца, был шрамик. Это я сделал – ножницами чикнул, когда Катя была младенцем. Наверное, думал, что это кукла.
На какой ноге был этот шрамик? Я не помню, и никто мне теперь не подскажет…
А вот мы с ней гуляем по Сортавале, где я служил некоторое время. Мне дали увал, я в парадной форме. Ходим по карельскому/финскому городку, погода хорошая, летняя, и настроение отличное. С нами Игорь, тот парень из Ленинграда. У них с Катей роман, отношения. Мы фотографируемся, дурачимся. Где-то есть фотки этого дня… Один из двух или трех моих увалов за два года службы.
Сценки меняются, меняются. И я вижу похороны отца.
Мы приехали к моргу часов в одиннадцать. Лена привезла нас с мамой и моей женой. Накануне я позвонил одному актеру из Минусинского театра, который был знаком с отцом, Галине Гусевой, директору библиотеки, пригласил их на похороны. Поискал в памяти и записной книжке, кого пригласить еще. Было некого. Немногие, кто знал отца в Минусинске, умерли или потерялись. Звать деревенских в город, тем более за их счет (проезд на автобусе), было некрасиво, что ли. Да и некого, по существу, было