Поминки - Роман Валерьевич Сенчин
Наверное, главный мой поступок в жизни – что я в конце концов, во время очередной ссоры с женой (той, бывшей), взял и ушел. Отрубил кусок в двадцать лет, кусок, в котором остались дочки, кабинет с архивом, важные книги, Москва.
Отрубил не думая. Сел в поезд, уехал к малознакомой, несмотря на короткий – так называемый командировочный – романчик, женщине. И мы с ней как-то довольно легко сошлись… Впрочем, об этом я тоже уже написал. Целую большую повесть – «Русская зима». Написал, но не продумал и вот опять прокручиваю в голове этот взятый или, вернее, данный мне жизнью сюжет.
Правда, там в финале я позволил себе пофантазировать: героиня у меня оказывается беременной, а в жизни жена (нынешняя) хотела и не могла забеременеть. И до меня хотела и пробовала, и со мной… Ей ставили диагноз «бесплодие», и иногда она вроде бы радовалась этому, но радовалась с таким пугающим отчаянием, убеждала меня, а больше себя, конечно, что так даже лучше. Что не любит детей, не способна с ними долго быть рядом, не знает, как с ними нянчиться, во что играть, да и вообще для ее профессии, образа жизни – писать пьесы, ездить на фестивали, премьеры, резиденции – ребенок как бы и не предусмотрен. Но убеждения не помогали, она чаще грустила, мучилась своим положением пустоцвета, и я ужасался ее будущему. Тому, когда ей будет за пятьдесят.
Бездетные пожилые женщины – это, наверное, самые несчастные люди. С ребенком можно разругаться и не поддерживать отношений, можно разочароваться в нем, но все равно ведь знаешь, что он, твой ребенок, есть, пусть даже он неблагодарная скотина и последняя сволочь… Ребенок может умереть, как умерла моя сестра Катя. Родителям сознавать это, я видел, было мучительно и больно до конца их жизни. Но Катя была, она пришла в этот мир и ушла, и мы часто старались представить, какой бы она стала в тридцать лет, в сорок, какие были бы у нее дети… Да, она была. А когда ребенка нет и не было никогда…
Я дописал «Русскую зиму» с таким вот финалом – беременность героини – летом прошлого года, книга поступила в продажу в декабре, а в январе случилось. Бесплодие оказалось ложным. Впрочем, нужно еще родить.
Захожу домой, включаю свет. Первым делом смотрю на печку. Вернее, на ее боковину, где самые широкие трещины. Вроде не увеличились. Хорошо. Хорошо.
Тянет затопить – в доме хоть и не холодно, но неживо, несколько березовых полешек дадут аромат, ощущение обитаемости. Да и потрескивание в топке, гул летящего в трубу горячего дыма приятны. Создают уют. Но знаю, убеждался – печка поначалу дымит, потом приходится проветривать, и надолго остается запах закоптелости.
Кстати, в бане-то я еще не был, даже не открыл ее. Завтра. Ночевать уж точно буду здесь. Сил нет раздвигать диван, стелить белье. Здесь постелено еще в мае – одну ночь посплю на старом, а завтра помоюсь, лягу на чистое.
Да и не привык я к бане. И еще… Вбухано в нее почти восемьсот тысяч, а попользоваться родители не успели. И я вряд ли буду. По крайней мере, часто. А может, ее вскроют, обдерут рейки, унесут дорогой, из кедра, полок, лавки из осины. Печку уволокут. Печка тоже дорогая, хорошая, с трубками, как у органа, сама подает пар в каменку.
Жалко, если утащут, растащут. Поэтому, наверное, я и не хочу влюбляться в баню, приживаться в ней.
Впрочем, всё жалко. Без присмотра постройки быстрее ветшают. Так-то все равно то отец, то я что-нибудь подколачивали, латали, меняли, мама подтыкала, подклеивала, подкрашивала… И книги жалко. Много ценных. Собрания сочинений пятидесятых – восьмидесятых. Есть и антикварные, и просто редкие.
Часть я увез в Москву – в каждый приезд брал несколько штук. Теперь досадую: остались у бывшей жены; дочки вряд ли эти книги раскроют, тем более на вид они неаппетитные, потрепанные. И шрифт, как у большинства книг советского времени, мелковатый. А мне бы они пригодились, да и просто бы напоминали о родителях, о квартире в Кызыле, об этой избушке. Хотя – может, и тяжело мне было бы видеть этот кусочек прежней жизни на стеллаже.
Но все равно – и в этот раз что-нибудь заберу. Да не что-нибудь, а знаю, что именно. Трехтомник дневников Никитенко пятидесятых годов издания. Раритетная ныне вещь – тираж небольшой, наверняка стоит прилично. Но не в этом дело. Отец эти томики очень ценил, да и мне почитать о литературных и вообще общественных нравах николаевских времен интересно и полезно…
Так, разогреть баранину, порезать помидоры, почистить и выпотрошить пелядь.
Снимаю сапоги, штормовку. Тело словно стянулось, движения даются с трудом. Ну так – поработал. Впереди сбор виктории. Часов по семь-восемь на корточках или задом кверху над грядами. С перерывами, конечно, но все же. Если ягода хорошая, наспевшая, то не оторваться. Берешь и берешь, носишь полные дуршлаги в старую баню, осторожно рассыпаешь по противням. Четыре дуршлага – десятилитровое ведро. Ведро – тысяча двести рублей.
Сколько получится набрать… Вряд ли много. Заросла, некоторые гряды почти лысые – ягодник спустился в проходы, расползся дальше; те гряды, что дальше от пруда, – полузасохшие, ягода мелкая, сморщенная, твердая… Да и не хочется, честно говоря, большого урожая – умотаюсь, сорву спину ради десятка тысяч. За одну рецензию в онлайн-школе получаю четыреста рублей. Минут двадцать читаю присланный текст, минут десять осмысляю под сигарету и минут двадцать – тридцать пишу рецензию. Дольше, чем набрать дуршлаг ягоды, но зато за столом или на диване…
Возиться с рыбой неохота. Вернее, сил нет. Глаза слипаются, голова слегка кружится, происходящее, окружающее, я сам – всё кажется не совсем реальным. Звуки, которые произвожу, острее, чем обычно. По-честному, хочется одного – лечь спать. Даже не умываясь лечь и уснуть. Но как это – не посидеть? Тем более в первый вечер здесь.
Включаю телевизор. Канал «ТНТ». Сериал про глуповатого детектива, роль которого исполняет какой-то толстый комик. Сериал тоже глупый, примитивный, но лучше, чем «Полицейский с Рублевки»… А