Наваждение. Тотемская быль - Александр Владимирович Быков
Чудно мне тогда стало, смирять тело железами. А один монастырский служка и говорит, это есть духовный подвиг, сотона искушал его, вот он и велел себя заковать от соблазна.
– А где сейчас этот старец? – спросила Аленка.
– Преставился годов восемь тому назад. Но прежде того многие славные дела совершил.
– Какие же?
– Затворник он, ушел из Тотьмы на речку на Тиксну, построил себе келейку малую и за всех нас, грешных, молился. Кто бы ни видел его, всяк имел совет по делам своим, старец был прозорлив и про всех ведал.
– Как же звали-величали его? – удивленно спросила Аленка. – Я родом с Устья Печенгского, оттуда до Тиксны гораздо ближе, чем из Павлецова, и то ничего про старца не слыхала.
– В миру звали его Василием, в постриге Вассияном. Народ прозвал еще Тиксненским.
– А где покоится Вассиян?
– Там, где и жил, гроб, сказывают, стоит в пещерке, где пребывал преподобный, а над нею часовня воздвигнута.
– Может, мне ему помолиться? Вассиян-то, видать, из простых, лучше меня поймет, чем игумен Феодосий.
– Молись обоим, оно вернее будет, – сказал Дружина, – кто-нибудь поможет обязательно.
Хорошую беседу прервала Маринка Шихова.
– Слыхано ли дело, снохе так себя вести?
– Чем я опять провинилась, матушка?
– Ты пошто хозяину отдохнуть не даешь, он из лесу приехал, устал. Не накормила с дороги Дружину свет Игнатьича.
– Я сейчас, матушка, все по-быстрому излажу, щи готовы, только из печи достать, а шаньги я скоренько испеку.
– Не елозь под ногами, сама все сделаю, ступай к себе.
– Слушаюсь, матушка.
Супруги остались одни.
– Жалко мне ее, – сказал Дружина, – Федька твой сживет бабу со свету.
– Почему сразу мой? И твой тоже, – взвилась Маринка.
– Я не к тому, надобно ее отвести в монастырь к отцу Галактиону на исповедь, может, действительно что откроется, может это хворь такая?
– Может, и хворь, но мнится мне, что здесь более соблазна, чем хвори, – ответила мужу Маринка, – плотских утех хочет дрянная баба, довела Федюшу, тот сам не свой.
На глазах у Маринки выступили слезы.
– Ну да ладно, – досадно махнул рукой Дружина Шихов, – срастется как– нибудь. Но на исповедь её свозить в Суморин монастырь все-таки надо.
* * *
В начале февраля зимнее небо стало чаще голубеть. Облака расходились, и солнце обогревало лучами все, что тянулось к нему, от малой веточки до вершин больших корабельных сосен. С крыш днем иногда капало, но к вечеру толстые сосульки, словно по волшебству, каменели на пути к земной тверди. Это была их последняя остановка. Застывшую красоту уничтожали суровые северные ветры, сдувавшие февральскими ночами прозрачные снизи[14], утром сосульки с упоением сбивали люди, а днем, если позволяла погода, солнце довершало работу, превращая льдинки в обычную воду. Но стоило ветру перемениться на холод, и снова с крыш свисают ледяные столбы, и так до самого конца марта, когда снега на крышах совсем не останется… Ничего в феврале не меняется, зима она и есть зима.
Аленка Шихова часто сравнивала свою жизнь с такими вот сосульками. Как сосульки рушились ее надежды стать матерью. Очередной месяц вместе с кровавыми пятнами приносил новое разочарование. Все оставалось как есть. Муж Федор превратился в настоящего деспота. Поил ее каким-то зельем, от которого у Аленки кружилась голова и пропадала всяческая возможность сопротивляться.
Напоив жену отваром, Федор склонял ее к содомскому греху. Вдоволь натешившись, загонял спать на лавку. Утром, коли была ему охота, снова куражился над бедной Аленкой, потом одевался и уходил по делам.
Она оставалась одна в горенке обливаться слезами и смотреть за окно на сосульки.
Свекровь одобрительно кивала: «Молодец какой, учит нерадивую бабу».
Однажды после очередной ночи издевательств Аленка оделась и пошла куда глаза глядят. Никто не спросил ее, куда и зачем.
Она шла навстречу солнцу, сначала на юг, потом повернула на запад. К вечеру, когда длинные тени от деревьев стали сливаться с окружающей равниной, Аленка поняла, что вот – вот стемнает и она останется одна посреди зимней дороги. Куда ведет дорога, она не знала, все равно куда, лишь бы подальше от постылого мужа-изверга и его дома.
– Эй, поберегись! – откуда-то сзади показались дровни. Аленка отпрянула. Лошадь пронеслась мимо, но всадник осадил ее и, дождавшись, когда беглянка подойдет, спросил:
– Куда путь держишь?
– Куда глаза глядят.
– Могу подвезти, если хочешь, тут деревня недалече большая, Устье– Печенгское, там и заночуешь, может кто пустит тебя, горемычную, на постой.
– Пустят, – обрадовалась Аленка, – в Усть-Печеньге меня каждый кустик знает, это моя деревня.
Она села в сани, лошадь пошла вперед хорошей рысью.
– Бредешь-то откуда? – спросил возница.
– Из Павлецова.
– Неблизко, и крюка какого дала!
– Я по солнышку шла, куда оно, туда и я, – сказала Аленка.
– Заблудилась что ли?
– Нет, просто шла куда подальше.
– Выходит, плохо тебе было в Павлецове.
– Выходит, что так.
– От мужа сбегла?
– От него, супостата.
Мужик-возница повернул голову.
– Отчего же, али не мил?
– Мил не мил, а только плетью бил, – произнесла Аленка.
– Может, заслужила?
– Не спрашивай меня, добрый человек, я сей день только свободно дышу, а до того как в остроге была.
– Может, учинила чего?
– Я и сама не знаю.
Аленка вдруг прониклась доверием к этому незнакомому мужику, даже не подумав, что полностью находится в его власти, и стала рассказывать ему про свои сны и постылого мужа-изверга.
Возница слушал, качал головой.
– Так говоришь, во сне к тебе приходил нечистый?
– Да я и сама не знаю, кто это, свекровушка сказала, что он и есть, а кто уж на самом деле, мне не ведомо.
– А давно не бывал?
– С Рождества, как муж принялся меня зельем поить и муками смертными мучить, так и все, исчез кудрявый молодец.
– Так, может, и к лучшему?
– Да где уж, впору руки на себя наложить.
– Это смертный грех!
– Потому и страшуся, гореть в геенне страшно.
– И черти там хвостатые пляшут и жарят грешников на сковородах. Может, и твой кудреватый там же. Вот и встретитесь.
– Смеешься, дядя, а мне не до смеху.
– Смотри, Устье-Печенгское! – Возница привстал в санях, – тебя где высадить?
– У первой избы, я тихо пройду, чтобы никто не видел.
– Скажи напоследок, чья будешь, не признаю я тебя, темно, чай.
– И не надо, ни к чему это, в тягость тебе будет, а