Океан. Выпуск 9 - Александр Сергеевич Пушкин
Телевизор включен, видимость отличная. Броски по воротам, скрип коньков, взмокшая форма спортсменов, неистовый гвалт на трибунах… Удивительное это дело — сознавать, что забрался бог весть в какую даль, кругом глухомань, тайга, а ты сидишь в теплом помещении, следишь за состязанием, происходящим по другую сторону планеты. Здесь, на сибирском пятачке, затерянном среди непроходимых лесных чащоб, с особой остротой воспринимаешь величие человеческого разума.
После матча Николай Николаевич надевает свитер, резиновые сапоги, приглашает меня на берег. Мы идем в сторону недалекого леса, из которого навстречу наплывают негустые тени. Около озера Меренков сдерживает шаг, негромко произносит:
— Ондатра играет.
Мы наблюдаем за быстрыми, ловкими зверьками, пересекающими озеро во всех направлениях. Вода плещет, фонтанирует, закручивается воронками…
— Наш, путейский, питомник, — негромко произносит Николай Николаевич, словно боится вспугнуть веселую вакханалию на озере.
Недавно водоем был пустынным. Речники запустили в него пару ондатр, семейство прижилось, дало потомство.
— Что будем с ними делать? — озабоченно переспрашивает Николай Николаевич. Он о чем-то подумал, широко неторопливо заулыбался: — А ничего. Со зверем природа оживает, делается красивой. Пускай играют, радуются.
На противоположной стороне озера темнеет нескладный силуэт. В бинокль различаю жилистые ноги молодого лося, смятую губу, бугры нарождающихся рогов.
— Это тоже наш путейский. — Николай Николаевич вкладывает пальцы в рот, зазывно свистит. Лосенок вскидывает голову, сторожко прядает ушами. Николай Николаевич еще раз свистнул, довольно сказал: — Ишь как напружинился. Отличный вырастет сохатый. Его звать Федькой.
Федьку, как и ондатр, тоже пригрели речники. Минувшей весной какой-то «росомаха» убил лосиху. Несдобровать бы теленку в тайге, только на ту пору река уже очистилась ото льда, путейцы обосновались на своей брандвахте, приручили лосенка, которого нашли в ольховой поросли.
Путейцы заботятся о Федьке. Они раздобыли косу, научились отбивать ее, накашивают зеленя́, наметывают пахучие стожки из вики, багульника, луговых трав; отдельно заготавливают зерносмесь из гороха и овса — Федьке на зиму.
С речными путейцами сошелся я быстро и столь же скоро распрощался. Все решило в какое-то мгновение одно слово: «Витим»! — в этом слове для меня слышалось нечто романтическое, умещался целый мир, неведомый, полный дикой силы и таинственных преданий. Оно, это слово, в ряду других, чисто сибирских, таких, как Байкал, Жатай, Алдан, Вилюй, Таюра, Оймякон, Баргузин, Колыма, звучит удивительно, с сочным колоритом, с удалью, сверкает, словно самородок золота.
Еще в Москве накануне поездки, знакомясь с Сибирью по карте, я был очарован словом «Витим», напевностью его звучания, его странной загадочностью. Долго и безуспешно я пытался отыскать этимологию этого слова, сведений о нем нет ни в справочниках, ни в энциклопедиях. Уже тогда я решил непременно побывать на Витиме, правом притоке Лены. И вдруг…
Пожилой речник-почтальон торопился, складывая газеты и письма на борт брандвахты.
— Некогда, — ворчал он, забираясь в пластмассовую кабину катерка, схожего с миниатюрным вертолетом, — успеть бы догнать толкача, он идет на Витим, посылку надо передать.
«Витим»! — это слово обожгло, заставило все забыть. Я толком не попрощался с путейцами, схватил чемодан, с трудом втиснулся на узкое сиденье — через минуту размытые очертания гостеприимной брандвахты и людей, которые не только «правят» реку, но и созидают красоту, растаяли в сиреневых сумерках…
Многое хранит в себе этот неприветливый, сумрачный край. Витим помнит стрельцов, положивших начало «стране изгнания». На его бесцветных берегах и по сей день сохранились остатки огнива и шлиха — немые свидетели пребывания старателей-копачей, некогда устремившихся сюда за фартом, за «мягкой рухлядью» и «желтой пшеничкой» и давших другое прозвище тамошней стороне — «вольная каторга». Народ проживал здесь лихой, промышлявший чаще ночными грабежами. У них так и велось: «День врастяжку, а ночь нараспашку!», «День кольцом — ночь молодцом!».
На Витиме делал разметку инженер-геодезист Вячеслав Шишков, написавший впоследствии роман «Угрюм-река».
Плавно покачиваясь на приподнятых полозьях-реданах, вздыбливая воду, почтарик мчится по вечерней реке. Минут через сорок настигаем буксир, снабженный двумя вертикальными рельсами — упорами, с помощью которых он толкает перед собой баржу (за что и прозван толкачом). Перебираюсь на него.
А еще через час ко мне в каюту входит… Саша Раньшиков. Лицо побелело от скорости и ветра, улыбается, в руках клетка. От неожиданности я растерялся, не знал, что говорить, какие действия предпринять, что подумать. Корить себя за то, что забыл Евражку, благодарить багермейстеров, позаботившихся о том, чтоб вернуть его мне, или пожать руку мотористу, который преодолел на «вихре» немалое расстояние в погоне за буксиром? Горячая волна подступила к сердцу… Через минуту, деловито стуча движком, казанка умчалась вверх по реке.
Судя по всему, Евражка не очень-то тяготился моим отсутствием. Зверек старательно чистит шубку, забавно стучит молоточками, как ни в чем не бывало расправляется с неподатливой коркой хлеба — и хоть бы для приличия повел в мою сторону блестящим чароитом.
Утром выхожу на верхнюю палубу. Туман еще не рассеялся, но река уже очистилась. Трудяга-толкач похож на горожанина, который, собравшись на дачу, непомерно нагружается авоськами и сумками: буксир тоже обвешан «кошелками» — толкает огромную баржу, тащит за собою на длинном тросе два лихтера, да еще в придачу тянет счаленный с ним бортом рефрижератор. Толкач пыхтит, тужится, упирается в реку двумя винтами, наподдает кормой, которая вроде бы даже приподнимается над круто замешанной, вспученной водой.
Штурман-механик удобно привалился к спинке кресла, забросил ногу на ногу, посасывает сигарету, легким касанием пальцев правит тяжеловесным караваном. Впечатление такое, будто он находится не на мостике, а по меньшей мере в комфортном салоне «Жигулей».
По рубке босиком и без майки шастает худощавый паренек с коротко стриженными волосами. Матрос негромко насвистывает что-то веселое. Движения его суетливы: взглянет за борт, постоит у локатора, постучит ногтем по аксиометру, присядет на диван и опять нетерпеливо шлепает босыми пятками по палубе. Наверное, подумал я, штурман не гонит вихлястого паренька из вежливости и уж ни за какие коврижки не подпустит его к рулевому управлению: много в нем мальчишества, не собран, молод. Поэтому я был немало удивлен, когда помощник капитана посмотрел на часы, поднялся с кресла, размял плечи, продолжительно зевнул:
— Садись, Славк, за рулежку.
В рубке мы остаемся вдвоем. Славу не узнать. Едва устроился в штурманском кресле, ухватился за рычаг, как тотчас всякое легкомыслие с него слетело. Перестал насвистывать, лицо посерьезнело, взгляд цепкий, сосредоточенный, то и дело сверяет фарватер с лоцманской картой, рулит составом уверенно, видно, дело это для него привычное.
Слава четко придерживается