Лекарь Империи 18 - Александр Лиманский
— А для меня?
Фырк посмотрел на меня. Долго, молча, и в его маленьких янтарных глазах промелькнуло что-то серьёзное — без сарказма, без ехидства.
— С тобой такой фокус не пройдёт, — сказал он. — Твоя Искра пробивает любые блоки. Я пробовал, в самом начале, когда мы только познакомились. Помнишь, ты меня в первый раз увидел?
Я помнил. Видимо, Фырк тогда старался быть невидимым для всех. Но я его увидел. Вот почему он так удивился тогда.
— Интересно, — сказал я задумчиво. — Кромвель говорил, что Пакт разрушен, духи ушли, Совет Старейшин запретил контакт с людьми. Но он не знал причины. Что ты об этом знаешь?
Фырк замолчал и хвост, обычно нервно подёргивавшийся в такт его репликам, замер. Семь секунд тишины. Я считал. Для Фырка семь секунд молчания — это эквивалент часовой паузы у нормального человека.
— Двуногий, — сказал он наконец. — Я не особо в курсе всех этих древних разборок.
Я не торопил. Когда пациент начинает говорить правду, самое важное приходит после паузы.
— Когда я появился… ну, проявился, осознал себя — называй как хочешь — мир уже начинал свое движение к такому состоянию. Духи еще не отвернулись от людей, но уже шли в эту сторону. Совет обсуждал запрет контакт. Старейшины при любом вопросе уходили в глухую оборону от вопросов новенького меня. И все делали вид, что меня не существует. А я спрашивал. Пытался выяснить, что произошло. «Тебе не нужно это знать, молодой. Живи и не лезь» — говорили они. И всё. Разговор окончен.
Он помолчал снова. Короче, чем в первый раз.
— Старшие духи не посвящали молодняк, — произнёс Фырк тихо. — Вообще. Нас держали в неведении. Как детей, которым не рассказывают, почему родители развелись. «Так надо». «Не лезь». «Вырастешь — поймёшь». Триста лет — и я так и не «вырос» достаточно, чтобы мне объяснили.
Триста лет. Для астрального духа получается юность. Для Бартоломью с его почти тысячелетним стажем — щенок. Ворон, ровесник Фырка, тоже ничего не знал — или знал и молчал, что ещё хуже.
Я напрягся. Что-то в этом было неправильное. Старейшины скрывают причину разрыва не только от людей — они скрывают её от собственных. Зачем? Чего они боятся? Что правда окажется настолько разрушительной, что молодые духи, узнав её, откажутся подчиняться запрету?
Мы знали, что Демидов похищал духов— он из них выкачивали Искру. Возможно, это и было причиной — человеческое предательство, разрушившее доверие навсегда. Но тогда почему Старейшины молчат? Почему не сказать прямо: «Люди нас предали, мы уходим»? Логичная позиция, понятная мотивация. Зачем окутывать её тайной?
Если только причина — не в людях и предательство было не односторонним.
Я не сказал этого вслух. Потому что Фырк сидел на спинке кресла с видом бурундука, которому наступили на хвост, и в его глазах мелькала уязвимость, которую он прятал за сарказмом.
Фырк комплексовал. Триста лет в астрале и он оставался чужаком среди своих, потому что старшие решили, что ему «не нужно знать».
— Ладно, пушистый, — сказал я мягко. — Разберёмся. Не сегодня, но разберёмся.
— Разберёмся, — буркнул Фырк и снова почесал за ухом. — Когда-нибудь. Если нас до этого не сожрёт очередная «Корона», не арестует Серебряный и не убьёт какой-нибудь бешеный британский консилиум.
— Вот за что я тебя ценю — за оптимизм.
— Я не оптимист, двуногий. Я реалист с пушистым хвостом.
Чилтон появился в семь утра.
Стук в дверь и его голос из коридора, негромкий, но не допускающий возражений:
— Мастер Разумовский, собирайтесь. Борт готов. Вы вылетаете немедленно.
Я уже был одет. Спал три часа и провёл оставшееся время, записывая в блокнот всё, что помнил из разговора с Кромвелем.
Плюс заметка для Артура Пендлтона, которому я оставил подробные рекомендации по наблюдению за Кромвелем — два листа, мелким почерком, с дозировками и графиком осмотров.
Ордынская вышла из своего номера через четыре минуты. Собранная, тихая, с лёгкими тенями под глазами и застёгнутая на все пуговицы.
Чилтон довёз нас до аэродрома за сорок минут. Не Хитроу — частная полоса за городом, военная или полувоенная, с ангарами и колючей проволокой по периметру. На бетоне стоял самолёт без опознавательных знаков, с зашторенными иллюминаторами.
Салон оказался неожиданно комфортным — четыре кожаных кресла, столик, лампа, и стюард, молчаливый мужчина с военной выправкой, который принёс нам чай и сэндвичи и исчез в кабине пилотов.
Мы взлетели. Лондон остался внизу — серый, мокрый, расчерченный линиями дорог и серебряной лентой Темзы. Я смотрел в иллюминатор, пока город не утонул в облаках, и потом отвернулся.
Ордынская сидела напротив. Молчала. Теребила край рукава. Нервный, повторяющийся жест, который я замечал за ней и раньше, когда она не решалась что-то сказать, но очень хотела.
Я ждал. С Ордынской нельзя торопить — она должна дозреть сама, как абсцесс, который нужно вскрыть, но только когда он готов.
Наконец она полезла во внутренний карман куртки и достала сложенный вчетверо листок бумаги. Чек Кромвеля. Положила его на столик между нами и подтолкнула ко мне кончиками пальцев.
— Илья Григорьевич, — сказала она, и голос её звучал тихо, натянуто. — Я хочу отдать это вам. На развитие Диагностического центра. Мне столько не нужно.
Я посмотрел на чек. Потом на неё.
— Лена, — сказал я. — Нет.
— Но…
— Центр полностью финансируется бароном фон Штальбергом. Бюджет утверждён. Развитие идёт. Деньги Кромвеля, — я коснулся пальцем своего чека, лежавшего в нагрудном кармане, — пойдут на оборудование и расширение, и этого более чем достаточно. Твой чек — это твои деньги. Ты их заработала.
Ордынская покачала головой. На её лице боролись два выражения — гордость и привычка считать себя недостойной, и привычка пока побеждала.
— Я ведь просто лекарь, — сказала она, и в этих словах было столько застарелой, впитанной с молоком неуверенности, что мне захотелось взять её за плечи и встряхнуть.
— Ты давно уже не просто лекарь, — ответил я, и позволил голосу стать жёстче. Не грубым, но твёрдым, как говорят с пациентом, который отказывается принимать лекарство. — Ты — биокинетик. И я уверен, что единственный в своём роде. Ты провела экстренный биокинез на сосудах