Лекарь Империи 18 - Александр Лиманский
— Что ты ей подмешал, парень? — спросил Коровин.
Голос его прозвучал без злости и нажима — просто тяжёлый, усталый вопрос старого человека, слишком хорошо знающего, на что способны люди от отчаяния. И, может быть, именно это отсутствие агрессии сработало лучше, чем любой крик Тарасова.
Барон резко повернулся к сыну. Всем корпусом, так что стул под ним скрежетнул по полу, и Коровин увидел, как меняется его лицо — слой за слоем, как снимают повязку с раны. Сначала недоумение. Потом догадка. Потом понимание, от которого у барона дрогнули губы и побелели костяшки пальцев, вцепившихся в подлокотники.
— Альберт, — произнёс Штальберг-старший, и голос его упал до шёпота. — Скажи мне, что это неправда.
Альберт открыл рот, но вместо слов из горла вырвался только сиплый, сдавленный звук, похожий на стон. Он вскочил, отшатнулся к стене и тут же сполз по стеклянной панели на пол, обхватив колени руками, как ребёнок, спрятавшийся от грозы.
— Я… — выдавил он. — Я только хотел… чтобы она…
Тарасов стоял посреди переговорной и смотрел на Альберта сверху вниз, и Коровин впервые видел на его лице не гнев, а отвращение. Тихое, брезгливое, как у хирурга, вскрывшего абсцесс и обнаружившего внутри нечто худшее, чем ожидал.
— Договаривай, — процедил Тарасов.
Альберт прижался затылком к стеклу. По его щекам текли слёзы, и он не вытирал их — руки тряслись так сильно, что он с трудом удерживал собственные колени.
— Она отдалялась от меня, — заговорил он, и слова посыпались, как камни из прорванной плотины. — Последние месяцы. Я видел. Видел, как она смотрит на отца. Как они разговаривают. Как она приходит к нему в кабинет, и они закрывают дверь, и сидят там по часу, по два, и я стою в коридоре и не знаю, что делать, что думать…
Барон закрыл глаза. Медленно, тяжело, как человек, получивший удар, от которого невозможно защититься.
— Я консультировал её по финансовым вопросам, — произнёс он глухо, обращаясь не к сыну, а к стене напротив. — Она хотела открыть цветочный магазин. Пришла ко мне за советом, потому что не хотела просить у тебя деньги.
Альберт замер. Слёзы продолжали течь, но глаза его остановились — зрачки зафиксировались на отце, и Коровин увидел, как осознание входит в него медленно, как яд в вену.
— Она… она не…
— Нет, — отрезал барон, и в этом коротком слове было столько горечи, что Коровин отвёл взгляд.
Альберт уронил голову на колени. Его плечи затряслись.
— Я нашёл людей, — бормотал он сквозь рыдания. — Через знакомых. Теневые алхимики. Заплатил. Много. Они сказали — абсолютный приворот высшего порядка. Гарантированный результат. Я подлил ей в утренний кофе, три дня назад. Хотел, чтобы она осталась. Чтобы она… чтобы она любила только меня.
— Поздравляю, аристократы.
Голос Тарасова прозвучал ровно, и эта ровность была страшнее любого крика. Он говорил так, как зачитывают приговор.
— Вы оба постарались. Один от ревности накачал девку запрещённой алхимией. Второй от заботы полил это сверху экспериментальной швейцарской химией. Ваш эгоизм встретился в её желудке и свернулся в смертельный яд. Вы убили её вдвоём.
Коровин не стал поправлять — «убиваете», потому что Елизавета ещё дышала. Он стоял в дверном проёме, привалившись плечом к косяку, и смотрел на двух мужчин, чьи попытки контролировать чужую волю привели к катастрофе.
Отец и сын.
Два богатых, влиятельных, привыкших решать проблемы деньгами человека, и оба стояли сейчас раздавленные, уничтоженные — каждый своей виной.
Они даже не смотрели друг на друга. Барон — в стену. Альберт — в пол. Между ними — три метра переговорной и пропасть, которую не перекроет никакой семейный капитал.
Зиновьева работала — стояла у капельницы, набирая в шприц прозрачную жидкость из тёмной ампулы. Очки сползли на кончик носа, но она не поправляла их, потому что обе руки были заняты. И Семён в который раз подумал, что Зиновьева в режиме работы превращается в какой-то другой организм — собранный, точный, с хирургической экономией каждого движения.
— N-ацетилцистеин, — сказала она, не оборачиваясь. — Шестьсот миллиграммов. Вводим первыми, чтобы печень была готова к продуктам распада. Потом берёмся за кишку.
Семён кивнул и подошёл к эндоскопической стойке. Грач оставил аппарат в рабочем состоянии — зонд лежал на лотке, свернувшийся чёрной змеёй, и экран монитора светился в ждущем режиме. Словно знал, что к нему вернутся.
Елизавета лежала на спине, бледная до прозрачности, с кислородной маской на лице и тремя капельницами на штативе. Кардиомонитор выдавал синусовый ритм — частый, сто пятнадцать ударов, но стабильный.
Давление — восемьдесят пять на пятьдесят пять. Плохо, но жива. Это слово «жива» Семён повторял про себя, как заклинание, каждый раз, когда смотрел на чёрную паутину вен, проступавшую сквозь кожу на шее и руках.
Зиновьева подсоединила шприц к порту на катетере и медленно ввела препарат. Проследила по монитору — пульс не изменился, давление не просело. Хорошо.
— Теперь зонд, — сказала она и повернулась к Семёну. — Вводишь ты. Я буду контролировать гемодинамику и подавать раствор.
Семён взял зонд. Гибкий, прохладный, знакомый наощупь после сотен процедур на практике, но сейчас руки ощущали его иначе, потому что на кончике этого зонда висела чья-то жизнь, и ошибки быть не могло.
— ЭДТА готова? — спросил он.
— Этилендиаминтетрауксусная кислота, — Зиновьева подняла флакон. Прозрачная жидкость с чуть желтоватым оттенком, самый мощный хелатор в их арсенале. — Тридцать миллилитров, разведение один к десяти физраствором. Подаём через канал эндоскопа напрямую на субстрат.
Семён взял шприц Жане — большой, на сто пятьдесят миллилитров, с широким поршнем, которым удобно нагнетать раствор через узкий канал зонда. Набрал разведённый хелатор, проверил — воздуха нет, поршень ходит плавно.
— Готов.
— Работаем.
Он ввёл зонд. Через рот, мимо надгортанника, по пищеводу — привычный маршрут, знакомый пальцам лучше, чем голове. Камера на кончике ожила, и монитор залило розовым светом слизистой.
Елизавета не сопротивлялась. Лёгкая седация и общее истощение организма сделали своё дело — она лежала неподвижно, и только горловые мышцы рефлекторно сокращались при прохождении зонда, заставляя Семёна каждый раз замирать на секунду, пережидая спазм.
Он вёл камеру дальше. Желудок — пустой, спавшийся, со складками бледной слизистой. Мимо, глубже. Привратник. Луковица двенадцатиперстной кишки. И наконец нисходящая ветвь, тот самый поворот, куда час назад заглянул Грач.
Синее свечение ударило с экрана, и Семён стиснул зубы.
Он видел это уже второй раз, но легче