Инженер Петра Великого – 8 - Виктор Гросов
Он замолчал. Нартов, привыкший оперировать идеальными моделями в вакууме, с видимым трудом стыковался с грязной реальностью.
— Мы можем сделать защитный кожух! — наконец нашелся он. — И усилить штифт вдвое!
— Кожух превратится в сборник пыли и влаги, а зимой станет ледяным монолитом, блокирующим механизм. Усилив один штифт, ты просто перенесешь напряжение на следующий, более слабый узел. Нельзя обернуть ватой всю конструкцию, Андрей. Она должна быть прочной по своей сути. Весь твой изящный часовой механизм пойдет вразнос. Тяги перехлестнутся, лопасти встанут как попало, и аппарат превратится в неуправляемый волчок. Мы потеряем управление. Потеряем машину. И потеряем людей. Ты создал механизм для дворцовых часов, а нам нужна кувалда, способная выдержать удар о стену. Твоя конструкция гениальна, но хрупка. Она не прощает ошибок — ни своих, ни чужих.
Взяв грифель, я прямо поверх его идеальных линий набросал грубую, угловатую схему.
— Смотри. Вместо десятка тонких тяг — две основных, втрое толще. Вместо сложных шарикоподшипников — простые втулки скольжения с гигантским запасом прочности. Да, мы потеряем в изяществе маневра. Да, разворот станет медленнее. Зато эта система выдержит прямое попадание пули. Она будет работать, даже если ее по уши засыплет песком. Переделывай. Упрощай. Жертвуй элегантностью ради тройного запаса прочности. У нас нет права на такой риск.
Я оставил его наедине с растерзанным чертежом, зная, что самые жестокие слова он сейчас скажет себе сам. Этот болезненный урок был необходим.
Выйдя из гулкого ангара, где пахло свежей стружкой и рухнувшими надеждами, я окунулся в ревущий ад мехцеха. Здесь, среди шипения пара и методичного лязга молотов, рождались «Бурлаки». Три приземистые стальные черепахи, обутые в черные упругие бандажи из «резиноида», выглядели почти готовыми. Не отвлекаясь ни на секунду, Федька руководил монтажом паровых машин. В этом цеху царил дух грубой, зримой силы, и проблемы были иного рода — не в хрупкости концепции, а в банальной нехватке качественных деталей. Однако я верил в Федьку. Его хватка была под стать этим монстрам.
В оружейной мастерской, куда я направился дальше, царила относительная тишина, прерываемая щелчками. Здесь вершил свой суд поручик Дубов. Он был немногословен. Вместо речей он брал очередную винтовку СМ-2, только что из рук мастера, и методично ее «убивал»: окунал в ящик с песком и водой, яростно передергивал затвор. К моему приходу он как раз отложил пятый по счету заклинивший ствол.
— Господин генерал, — произнес он тихо, не поднимая на меня глаз. — Это западня для солдата.
Он взял один из затворов и протянул мне.
— Сделано красиво. Точно. Каждая деталь притерта идеально. Но вот сюда, — его палец указал на крошечный паз выбрасывателя, — стоит попасть одной песчинке, и клинит намертво. Чтобы прочистить, нужно выбивать шпильку. В бою, под огнем, этим никто заниматься не станет. Мне кажется она слишком нежная для войны.
Затвор в моей руке казался ключом к пониманию. Слова Дубова эхом наложились на утренний спор с Нартовым, и в мозгу будто замкнуло два разных контакта. Вся схема проблемы проявилась.
Одна и та же системная ошибка. Одна и та же болезнь. Моя.
Притащившись из мира стерильных лабораторий и идеальных условий, я с упорством пытался насадить эту философию здесь. И гениальный автомат перекоса Нартова, и выверенный до микрона затвор моего «Шквала» — всё это были плоды одной и той же гордыни. Инженерного высокомерия. Я создавал шедевры для выставок, а не для окопов.
Память услужливо подкинула строки из старой статьи по истории оружия: вечный спор элегантных, но капризных немецких «Маузеров» и «Люгеров» против простого и безотказного автомата Калашникова, которое можно уронить в болото, вытащить, вытряхнуть из ствола лягушку, ударив прикладом о дерево, — и продолжать стрелять.
Дубов хотел от меня «Калашников».
Вернувшись к себе в кабинет, я со стуком швырнул на стол один из заклинивших затворов — так, что подпрыгнула чернильница. Оглушительная после грохота цехов тишина давила на уши. Здесь, в четырех стенах, можно было наконец сбросить маску и позволить себе на мгновение прикрыть глаза, втирая пальцами уставшие виски. Одна и та же ошибка. Одна и та же инженерная спесь. Какая ирония. От Нартова я требовал простоты и надежности, а сам спроектировал игрушку для швейцарского часовщика.
Затвор в руках был тяжелым, пах ружейным маслом. Шедевр точной механики. Идеально притертые детали, минимальные зазоры, сложная система рычагов. Попытка разобрать его голыми руками, как сделал бы солдат в поле, обернулась провалом. Огрубевшие от работы пальцы беспомощно скользили по мелким винтам. Попытка поддеть пластину выбрасывателя кончиком ножа закончилась тем, что лезвие соскользнуло, едва не вспоров ладонь. Чтобы добраться до боевой пружины или извлечь заклинивший выбрасыватель, нужно было открутить три крошечных винта, а потом, не потеряв пружинку размером с ноготь, аккуратно извлечь ось. Абсурд. Полный, оглушительный провал с точки зрения полевой эксплуатации.
В бессильной злости отшвырнув нож, я уставился на угол стола. Взгляд зацепился за диковинное пресс-папье — астролябический механизм, но мысль пошла в другую сторону. Память подкинула картинку из другой жизни: учебка, занятия по матчасти. В ушах зазвучал голос старого прапорщика, вбивавшего в нас разницу в подходах: «Запомните, сынки. Их танки похожи на часы. Наши — кувалда. Часы боятся грязи, а кувалде на нее плевать с высокой колокольни».
Следом, почти на физическом уровне, руки вспомнили привычные движения: неполная разборка АКМ за тринадцать секунд. Щелк — крышка ствольной коробки. Клац — возвратный механизм. Лязг — затворная рама с затвором. Поворот — газовая трубка. Ни единого винта. Всё на интуитивно понятных защелках. А потом — еще один щелчок в памяти: австрийский «Глок», пистолет, который разбирался на основные части за пять секунд сдвигом всего одного фиксатора. Простота, доведенная до абсолюта. Философия, рожденная в крови и грязи войн двадцатого века. Вот он, ключ. Вот она, цель.
Трофейное пресс-папье — тяжелый бронзовый механизм — со стуком упало на пол. Я его даже не заметил. В голове уже билась, обретая плоть и форму, новая идея. Полное переосмысление.
Схватив со стола чистый лист пергамента и угольный грифель, я