Алфавит от A до S - Навид Кермани
Надаш также описывает отделение духа от тела, как будто это не ты страдаешь, не ты борешься со смертью, не ты реанимируешься и поэтому говоришь о себе во втором лице. При этом теряется ощущение пространства, словно дух действительно парит в состоянии невесомости: «Мое „я“ станет тем, успел я еще подумать, чем было, когда не имело тела, и чем будет в последующей своей бестелесности. Понимая, что слова „сейчас“ и „произойдет“ означают, что я умираю, я в то же время видел, как живые профессионально и с яростной самоотдачей пытаются удержать меня в своем несчастливом сообществе».
Мне становится ясно, что мать в конце своей жизни, вероятно, тоже смотрела на нас сверху – на родственников, которые сменяли друг друга у ее постели. Поэтому она, в сущности, уже была не с нами. Неужели с моим сыном происходило то же самое, когда он лежал на тротуаре? Парил ли его дух в некоем состоянии невесомости над охранником из магазина «Сатурн», который первым подбежал к нему, крича: «Дефибриллятор! Дефибриллятор!» – над толпой людей, мгновенно собравшейся вокруг, над санитаром, сломавшим ему ребра, над увозившей его машиной скорой помощи и над каталкой, на которой его везли по коридорам в реанимацию?
«Все испытанные в жизни ощущения и чувства со всеми их вкусами, запахами никуда не девались, хотя я уже ничего не чувствовал. Осязание, обоняние, вкус исчезли, великая ярмарка сенсуальности кончилась. Что не значит, будто мое восприятие стало беднее. Я видел. Я помнил. Лишенное физических ощущений сознание воспринимает в качестве последнего своего объекта механизм мышления. Казалось, будто на протяжении всей жизни мой мыслительный аппарат был устремлен в пустоту, но всерьез это космическое впечатление я не осознавал. Зрение мое больше не знало каких-либо временных и пространственных преград. Подробности моей жизни никак не корреспондировали с историей моей жизни. Поскольку такой истории нет и никогда не было. Что крайне меня озадачило».
Значит, Троцкий действительно ошибался: есть нечто, что человек ожидает еще меньше, чем старость, а именно – собственную смерть. «Я сказал себе: так вот почему я так судорожно искал место этих подробностей в цельной истории. Они включены не в пространство и время, где я искал их место». Будь они предопределены или нет, это и есть настоящая реальность – и это также объясняет взгляд моей матери. Наконец я осознаю удивление на ее лице, нет, я узнаю этот взгляд накануне ее смерти как продолжающееся, спокойное, но все же неотступное, тихое, добродушное и вместе с тем насмешливое или слегка ироничное удивление – именно это и есть реальность моих снов, в которых мать воскресает.
«Началом индивидуальной жизни является не рождение, а концом – не смерть, поэтому никакой цельной жизни, составленной из деталей, и быть не могло. Я покидаю сцену, где царил беспорядок деталей. Сознание же, посредством которого мы только и можем воспринимать и оценивать протекающие в разных местах и в разное время события, включено в бесконечность. Что опять же привело меня в изумление, которое вызывают лишь вещи, само собой разумеющиеся».
Это бесконечно утешает, ведь то, против чего я постоянно борюсь, что снова и снова возникает перед моими глазами – когда я сижу одна за письменным столом в обычной жизни во время новогоднего фейерверка и когда мой сын лежал в реанимации, – это образ тела моей матери в могиле, без гроба, ее разлагающееся, поедаемое червями тело. Ее тело, все тела, включая тело моего сына. Я постоянно представляю себе это в красках. Ужасно. Как кошмары, но это ведь не кошмар, это действительно произойдет. Если бы сейчас можно было увидеть мою мать, мы бы увидели именно это – потому мой сын, который хорошо перенес обе похоронные церемонии, разрыдался при первом посещении могилы и не мог остановиться. Он увидел сквозь землю, как оно и есть, – ведь нельзя тревожить могилы! – и я тоже каждый день должна убеждать себя, что моей матери там больше нет, что она не имеет ничего общего с этим телом, кожа которого сейчас разлагается, пока не оголятся гниющие органы – печень, селезенка, бедные легкие, отважное сердце, – пока наконец не опустеют глазные яблоки. Я должна убеждать себя, что моя мать, даже когда превратится в прах, не станет частью какого-то постороннего, а будет продолжать существовать в какой-то иной реальности, хотя я не имею ни малейшего представления, как это возможно, – но точно не среди всех этих немцев на кладбище Мелатен, где душа Вилли Милловича давно покинула свое место за могилой моей матери, а напротив превращается в прах Невен Дюмон, а в сотне метров по той же аллее больше не лежит Гидо Вестервелле.
Просто не могу поверить, что Петер Надаш не верит в Бога. Его отрицание кажется почти детским, слишком простым для него: «К сожалению, Бога в этом абсолютном времени обнаружить не удается и приходится констатировать, что его нет, напрасно я в него верил». Хочется ему воскликнуть: «Ну и дурак же вы! После всего, что вы сами написали, Бог не может быть ничем иным, кроме как этим абсолютом. Чем еще он может быть? Неужели какой-то личностью? Вы сами не написали ничего другого, кроме как откровение».
172
Каждый раз после дневного сна, который длится всего несколько минут, сердце начинает биться чаще, словно ты просыпаешься от страха или радости, но не можешь вспомнить почему.
173
Пока я жду у кабинета главного врача, чтобы узнать результаты ангиографии, Петер Надаш внезапно заговаривает о свете – причем с пугающей точностью, как в 24-й суре Корана: свет Его подобен стоящей в нише лампе. Говорят, что даже при воскресении ты не увидишь Бога напрямую, а лишь его отражение. Поэтому о внутренней реальности всегда говорят иносказательно, в сослагательном наклонении, в сравнениях или «Говорят, что говорят, что…». Свет исходит из далекого источника и распространяет рассеянное сияние, вспоминает Надаш. «Свет не прямой, размытый – как будто перед невероятной силы источником кто-то поставил матовое стекло».
Надаш все яснее осознает, что свет находится снаружи, а он сам – внутри пещеры, или трубы, или канала. Он подробно описывает, как разворачивается на пути из утробы в родовой канал, описывает даже