Дни убывающего света - Ойген Руге
После этого они с час пробыли в парке Чапультепек. Он сел на скамью, а обе девушки, которые в музее всё время шушукались друг с другом и над чем-то смеялись так, что это выводило его из себя, легли на траву и моментально заснули. Позже когда они сидели в каком-то кафе, Александр искал случая, направить разговор на музей, чтобы доказать обеим, но прежде всего себе, что ничего из увиденного и услышанного там не осело в их памяти, что всё — он был убежден в этом — выветрилось как хмель во время двадцатиминутного сна, однако на вопрос, который пришел ему в голову, верили ли ацтеки в своего рода рай, обе они смогли ответить более-менее четко: ацтеки, как рассказал аудиогид, еще как верили в рай, пропуск в него получали павшие в бою, принесенные на алтаре в жертву и, как предположила Кати, кажется, дети? Или же, как это помнила Надя, женщины, умершие в родах?
На вопросе о рае разгорелась дискуссия о сходстве и различии представлений о загробной жизни, о религиях как таковых, причем выяснилось, что Кати и Надя не только знали понемногу о каждой религии, но и сами практикуют или практиковали многие из них: Кати не только несколько недель жила в ашраме и регулярно посещала в Швейцарии школу буддистов, но и возила в своей дорожной сумке изображение Девы Марии; Надя, как и Кати, почитала Далай-ламу, на Гаити училась колдовству вуду, кроме всего прочего, посещала тантрические курсы, верила в целительную силу горного хрусталя и считала, как и Кати, чем-то вполне возможным, что на самом деле она — посланница внеземной цивилизации.
Удивительно, как легко они всё это произносили, как без малейшего затруднения и совершенно естественно всё это увязывали, какой воздушно-невесомой была эта новая глобальная религия, словно быстро набросанный акварельный эскиз, думалось Александру, и он вспоминал, сидя в автобусе на Теотикуан, о своей собственной тяжелой безумной насильственной встрече с чем-то таким, той зимой, «зимой века», когда всё рушилось, когда птицы — в буквальном смысле — падали с неба. Он попытался вспомнить тот миг, когда что-то — да, а собственно что именно? — то ли коснулось его, то ли обернулось к нему, то ли предстало перед ним, чтобы быть узнанным? Он не помнит уже. Сам этот миг ускользает от вспоминания, он помнит только «до» и «после», он помнит, как сутками (сутками?) лежал на полу в какой-то халупке под снос и, обессиленный, прислушивался к тому, как боль пожирает его изнутри; еще помнит темноту; пролежни на бедрах и — он помнит это «после», ощущение спасения, озарения, помнит, как однажды утром вышел во двор с зольником, наполненным теплым пеплом, как стоял там и смотрел в небо и как увидел это всё — в черных ветвях тополя во дворе.
Химические реакции в теле? Чистое безумие? Или же миг озарения? Днями он ходил потом по улицам с сумасшедшей улыбкой, каждый ржавый фонарь казался ему чудом, сам вид желтых вагонов метро, с грохотом проносящихся по эстакаде на Шёнхаузер, вызывал приступы счастья, а в глазах детей, которые без стеснения заглядывали ему, улыбающемуся, в лицо, он не раз видел то, для чего у него, атеистически воспитанного, не находилось слова.
Грешен ли он гордынью? Грех ли то, что он считал себя неуязвимым раз и навсегда по отношению ко всему на свете? Или же грехом стал бы отказ от всего этого, вытеснение из своей жизни? Требуют ли от него раскаяния? Нужно ли ему суметь наконец-то расслышать благую весть? Произнести имя, которое так легко срывается с губ швейцарок?
На парковке перед Теотикуаном стоит куда больше машин и автобусов, чем ожидал Александр, куда больше, чем он опасался. Приезжие волнами катятся мимо сувенирных лавок к входу. Покупают билеты. Жарко и пыльно. Медленно движется туристский караван по Дороге Мертвых, главной магистрали древнего города. Одна из улиц — со ступенями: ацтеки не знали колеса. Вследствие этого по широкой вымощенной магистрали до сих пор не передвигаются колесные механизмы. Даже продавцы сувениров, стоящие на самом пекле слева и справа, приносят и раскладывают свои немудреные товары на складные столики, обвешиваются ими или переносят их на небольших лотках.
Один из продавцов заговаривает с Александром и проходит с ним несколько шагов. Невысокий и немолодой мужчина. Его ногти черны, как маленькие обсидиановые черепашки, которыми он торгует. Обсидиан — это камень, из которого когда-то изготовляли ножи для священнослужителей, вырывавших живьем сердца из груди жертв. Александр берет черепаху в руки, не для того, чтобы ее рассмотреть, скорее, чтобы понять, каков обсидиан на ощупь. Мужчина начинает его убеждать, заверяет, что сделал черепаху своими руками, снижает цену — с пятидесяти до сорока песо: четыре доллара. Александр покупает черепаху.
Затем он стоит перед Пирамидой Солнца, ровно в том месте, где шестьдесят лет назад стояла бабушка, и спрашивает себя, чего он, собственно, ожидал. Он и правда так глупо надеялся, что там наверху, на самой вершине, будет безлюдно? Что там можно будет, хоть на пару мгновений, остаться наедине с камнями? Уже не помнит. Просто стоит и пялится на пирамиду. Его рука охватила панцирь черепахи, как рукоятку ножа. Затем он поспешил в путь, пока его не одолели сомнения. Попеременно перед ним мелькают коричневые туристические ботинки, один пыльный, другой начищенный… двести сорок восемь ступеней, так, кажется, было написано в Backpacker, третья по величине пирамида в мире. Он считает только начищенные ботинки. Он должен справиться, не сдаваясь, хотя бы в этот раз. Но ступени, вымощенные этим индейским народом, однозначно нарушают немецкие промышленные стандарты. Он чувствует, что поднимается слишком быстро. Он знает, что происходит в его теле: в какой-то момент уровень лактата в его мускулатуре повысится. Боль в бедрах усилится, накопится усталость. Какое-то время он будет с этим бороться, как бы стараясь перехитрить химические реакции. Александр замедляет ход. Стук сердца громко