Акулы из стали. Соль, сталь и румб до Норда - Эдуард Анатольевич Овечкин
Миша с Егоркой вернулись с прогулки чумазыми, но довольными, и весь разговор о любви, семье и долге, о жизненных трудностях, сложности принятия правильного решения и прочих высоких материях сразу перешел к корабликам из коры, которые Егорка с Мишей пускали наперегонки по ручьям и лужам. «Вот, смотрите, Миша даже сделал им паруса из листьев липы и каштана, видите, как красиво? Как настоящие, да? А видели бы вы, как они плавали по воде! Совсем как настоящие! Завтра пойдете с нами пускать? Ну и что, что грязные и мокрые, подумаешь, зато как было весело!»
– Вот так всегда! – шепнула Вилена Тимофеевна Маше на ухо. – Все заканчивается тем, что нам нужно стирать, сушить и отпаивать их горячим чаем, чтоб не заболели. Как они прошли естественный отбор – вот что для меня самая большая загадка природы!
Маша с Егоркой оставались у них еще недолго: Машин больничный заканчивался (отпуск закончился давно уже), и пора было выходить на работу, а от них ближе было добираться и до детского сада, и до работы. Миша ходил грустный: его отпуск тоже подходил к концу, и расставание неизбежно становилось все ближе и ближе, и чувствовалось, что вот-вот уже оно войдет и скажет: «Ах, вот вы где! Я уже и замаялось вас искать!» Вилена Тимофеевна взяла с Маши слово, что они непременно станут ее навещать, хотя бы раз в неделю или две, что бы там у них с Мишей ни происходило дальше. «Я уже привязалась к вам, Маша, и я так устала терять близких, друзей и знакомых, что мне очень нужно держаться с вами рядом».
Петрович обрадовался возвращению домой Маши с Егоркой и даже не стал этого скрывать за вечным своим напускным недовольством всем вокруг. Миша бывал у них ежедневно, а перед отъездом принес Маше огромный букет роз, взяв с нее обещание, что она будем ему писать – обо всем и без утайки. Егорке он вручил настольную игру «Морской бой», чтоб тот готовился стать моряком и не терял времени, а Петровичу выдал строгие указы и наставления, как нужно беречь Машу с Егоркой, пока его нет рядом. Ну и спортивный костюм – авансом за будущие услуги. На этом они и расстались, и провожать его на вокзал не ездили.
* * *
Конец лета и осень слились в одно непонятное время года, и о том, что началась осень, судить можно было только по тому, что с улиц исчезли лотки с мороженым и появились школьники с ранцами. Листья пожухли и облетели еще в августе, но как именно это произошло – почти никто не заметил: весь процесс уложился в два дня. Дворники чертыхались, когда их никто не слышит, и едва справлялись с уборкой мокрой листвы, мягким ковром устлавшей тротуары, скверы, парки и дворы. Задули холодные ветра, и все даже с некоторым нетерпением ждали зимы: может, повезет и будут морозы, а значит, наконец кончится дождь, который никому тут не мешает, но хочется же и разнообразия. Про лето, такое неожиданно яркое в этом году, но короткое, воспоминания быстро смывались ливнем, и ленинградцы, рассказывая друг другу истории о вылазках на дачи, пикниках и даже о купании, сами сомневались в правдивости своих рассказов. Еще чуть-чуть – и начали бы полагать, что рассказывают просто свои сны: обычная история для человеческой памяти, хоть в Ленинграде, хоть в Антарктиде.
И хотя Маша этого не сознавала, но такая погода и общая обстановка меланхолии, сдобренной сплином и убаюканной однообразием, быстрее успокаивали ее боль и переводили болезнь из стадии обострения в стадию хроническую, когда уже почти не болит или болит, только ты уже привык и не обращаешь на это внимания. Временами бывало грустно, иногда остро давило одиночество, особенно по ночам, когда не спалось, и много раз она благодарила судьбу за то, что та подарила ей Егорку, к которому лишь прижмешься – и все: нет ни одиночества, ни страха, а только убаюкивающее тепло и тихое счастье. Она помнила те времена, когда была им беременна и мать с отцом уговаривали сделать аборт, чтоб не позорить их и не позориться самой перед людьми, и теперь Маше становилось от этих воспоминаний чуть ли не страшнее, чем тогда. Тогда страшила неизвестность и полная неопределенность будущего, а сейчас становилось страшно от того, что было бы, если бы она тогда поддалась на уговоры, послушалась родителей и поверила им, что мнение каких-то людей вокруг важнее, чем ее собственная жизнь, ее желания и стремления и… Блин, да лучше вообще об этом не думать!
Миша писал часто. Длительных выходов в море у них не было, и письма приходили регулярно: большие, обстоятельно рассказывающие обо всем – о погоде, о том, как проходит жизнь, часто с воспоминаниями о них и всегда интересные. Читала их Маша вслух, и Егорка, а иногда и Петрович, помогали ей писать ответы. Переписка становилась не личной, а общей для всех, и это нравилось Маше. Что бы ни говорила Вилена Тимофеевна, но было хорошо от того, что Миша не давил, не торопил, не настаивал на своей любви и даже почти и не напоминал о ней, а если и писал о своих чувствах, то очень осторожно, ограничиваясь общими словами: «скучаю», «жду встречи», «думаю о вас».
Маша с Егоркой, как и обещали, часто навещали Мишину маму, иногда оставались у нее ночевать и даже встречали вместе Новый год. Миша приехать не смог – как раз под Новый год они ушли в море и планировали вернуться до него, но сначала непогода, а потом «раз уж непогода, то давайте отработаем еще задачи» задержали их там надолго после.
Маша скучала по Мише и сразу после его отъезда, однако скучала просто, не придавая тому значения и не роясь в причинах. А после того, как от него долго не было писем во время этой их задержки в море, поняла, что уже не просто скучает, а волнуется и не находит себе места от мысли, что может потерять и его, а ее в этот момент даже не будет рядом! И если кто ей и скажет, то только Вилена Тимофеевна – ведь сама Маша, по сути, никто для Миши в глазах посторонних людей и прав не имеет не только на самого Мишу, но и на то, чтобы знать о нем что-то от сослуживцев и командования. И эта мысль показалась ей важной, но не совсем ясной, и она немедленно поделилась с Мишиной мамой.