Акулы из стали. Соль, сталь и румб до Норда - Эдуард Анатольевич Овечкин
– Ужин накрывать?
– Нет, мама, спасибо, я не голоден.
– Посидишь со мной?
– Позже, мама, я к себе, надо побыть одному.
«Отчего так глупы и упрямы эти взрослые дети? – думала Вилена Тимофеевна, убирая в холодильник фаршированную утку и салаты: праздничный обед, приготовленный ею к приезду сына, пожалуй, так и придется выбросить нетронутым. – Отчего они думают, что свои чувства надо скрывать от родителей? Отчего стесняются нас и так любят уединяться? Одиночество – единственное, чего у меня сейчас в избытке, и я с превеликим удовольствием поделилась бы им с кем-нибудь. С кем угодно. Но как хорошо, что он дома!»
Миша сидел в своей комнате на полу, свет не включал. Фонари с улицы светили желтым квадратом окна на него и на пол вокруг него, где были разложены остальные Славины вещи: какие-то конспекты, какие-то грамоты, какие-то дневники и парадная фуражка, сшитая на заказ в Севастополе, носить которую Миша не планировал, а вот что отдал пилотку Маше – немного жалел: пилотку он бы носил. Из одной тетрадки выскользнула на пол та самая фотография, где Маша с Егоркой сидели на скамейке и смеялась. Миша долго ее разглядывал, потом встал и подошел к окну: о стекло бился мотылек и уже давно мешал. Миша, аккуратно словив, выбросил его в форточку и, прижавшись лбом к стеклу, проследил, как он резво рванул к фонарю, расталкивая своих собратьев и борясь с ними за право умереть первым, а после долго смотрел на бледную ноздреватую луну. Маша ему нравилась, но думал он сейчас об одном: сколько пройдет времени и что должно случиться в ее жизни, чтоб она смогла вот так же, как на фото, от души смеяться?
* * *
С утра в квартире было тихо, и это казалось странным: Петрович спал чутко и всегда слышал, как Маша с Егоркой утром уходят. Провалявшись в кровати до восьми, он решил сходить попить воды да заодно уже и вставать. На кухне был Егорка, он сидел за столом и ел криво отрезанный кусок булки, намазанный маслом и вареньем. Варенье было на столе, на руках и по всему лицу у Егорки.
– Завтрак чемпиона?
– Угумн…
– Не говори с набитым ртом, тебя мама не учила?
Егорка старательно прожевал:
– Больше ничего не нашел съедобного.
– А чего ты не в садике?
– Мама сказала, что сегодня не пойдем никуда.
– А сама-то она где?
– Лежит.
– Плачет, что ли?
– Нет, в стенку смотрит и молчит. Попросила меня сходить и самому позавтракать, а если не найду ничего, то тогда уже ее звать.
– И ты решил не звать?
– Она странная какая-то, как будто устала очень. Но мы же не делали ничего вчера и всю ночь она же ничего не делала. Пусть полежит.
– Так, положи-ка этот кусок на тарелку. Я тебе сейчас чего-нибудь сварганю на завтрак, а потом уже сладкое.
Петрович пожарил яичницу (решил, что это быстрее и полезнее на завтрак, чем макароны с тушенкой), покормил Егорку и включил ему телевизор. Сам долго курил на кухне, молча с кем-то разговаривал, что видно было по жестикуляции, а потом постучал в дверь Маши. Никто не ответил, и Петрович осторожно приоткрыл дверь:
– Маша? Ты тут одетая хоть? А то я вхожу.
Ответа не последовало. Петрович вошел – Маша лежала на постели в той же одежде, в которой пришла вчера с работы, свернувшись калачиком и глядя в стену. Петрович пододвинул стул и сел. Покашлял – ноль реакции.
– Ты на работу-то чего не пошла? А лежишь чего? Плохо тебе? Может, доктора позвать? Или что теперь: всю жизнь лежать будешь? Нет, ты полежи, раз надо, дело-то такое, мать, я понимаю. Сам не раз… это… ну, в общем… терял. Но то на войне все было, и там не так, там привыкаешь и просто ждешь своей очереди, а тут – да… Кто бы мог этого ждать…
– Петрович… – Маша зачем-то шептала.
– Тут я, ну, говорю же…
– Егорку покорми…
– Да покормил уже, что я, без понятия совсем, по-твоему?
– Спасибо тебе, Петрович…
– Ты это, – Петрович встал, подтянул одеяло и накрыл им Машу, – лежи, короче. Если что – зови. И знаешь что, ты вот не ревела, я слышал, а зря. Не держи в себе – легче будет… Ну… ладно… пошел, значит, я… Лежи.
С этим надо было что-то делать, но что – пока было неясно. «Ладно, – подумал Петрович, – подождем удара, а там будем подстраиваться!» Ужасно хотелось выпить, но, судя по всему, придется терпеть.
Миша пришел к обеду (Маша из комнаты так и не выходила), переоделся у Петровича и взялся за дверь. Когда уже заканчивал, из комнаты вышла Маша, и Миша узнал ее не сразу: бледная, растрепанная, с блуждающим взглядом и в помятой одежде она была не очень похожа на ту, вчерашнюю, которую он увидел на улице. И не сказать, что выглядела прямо вот намного хуже (особенно если ты помнил, как она выглядела вчера), но какое-то безумие будто поселилось в ней и выглядывало наружу, отталкивая от себя со страшной силой. Маша, выйдя, растерялась: со спины Миша в тельняшке и брюках был не прямо как две капли воды, но похож на Славу, да и не то что офицеры, а и просто молодые мужчины давно не бывали в их доме, и вот на днях был Слава, а теперь – он. И Маша на миг всполошилась, растерялась, и злость за глупую шутку вместе с отчаянной радостью колыхнулись где-то внутри и ринулись к глазам и к горлу, а потом Миша обернулся, как-то неловко попытался улыбнуться, как-то неуклюже кивнул – и наваждение схлынуло, как и не было его. И тоненькая ниточка внутри нее, на которой висела надежда неизвестно на что, звонко лопнула, больно ударив внутри, и слезы вдруг хлынули потоками – не больно, не стыдно, не обидно, а просто потекли. Маша захлопнула дверь, Миша вернулся к работе. «Надо же как-то утешить, что-то сказать, приободрить, – думал Миша, – может, даже надавить на то, что Славе бы это не понравилось, что он бы этого не хотел, а хотел бы только радости для нее, только счастья, но, блядь, какое же это будет вранье! Слава подолгу сидел с ее фотографией, разговаривал с ней во сне и уж точно не хотел лежать на дне и желать ей оттуда счастья. Ну почему не я?! Черт, насколько бы это было легче!»
– А ты рукастый! – сказал из-за спины Петрович, неизвестно как там появившийся. – Можешь шабашить, пока в отпуске.
– Я