Не могу и не хочу - Лидия Дэвис
Под конец она так устала, что, когда бы я ее ни навещала, вечером, усевшись перед телевизором, она всегда засыпала. Поначалу она следила за фильмом, спрашивала про актеров — кто это, мы же его видели в…? — а потом затихала и сидела тихо так долго, что я оборачивалась к ней и видела, что ее голова склонилась на плечо, свет от лампы блестит на ее волосах, или свесилась на грудь, и так она и спала, пока мы все не расходились по постелям.
Когда она в последний раз дарила мне подарок? Семь лет назад. Если бы я знала, что он станет последним, я бы отнеслась к нему гораздо внимательнее.
Это было не что-то, связанное с животными, и не народное изделие с ярмарки ремесел, это было нечто вроде сумки, но не простой, а с секретом: когда она пустая, ее можно свернуть и сложить внутрь самой себя, застегнуть на молнию и пристегнуть к другой сумке специальным зажимом. У меня лежит где-то несколько таких. Она и сама пользовалась такими, она вообще любила сумки, они всегда были у нее расстегнуты и набиты доверху — запасной свитер, еще одна сумка, пара книжек, коробка крекеров, бутылка с водой или еще каким-нибудь напитком. В том, сколько всего она клала в сумку и таскала с собой, чувствовалась щедрость.
Однажды она зашла в гости — мне вспоминается груда ее сумок, придвинутая к моему креслу. Я была как парализованная, не знала, что делать. Не знаю, почему так. Я не хотела оставлять ее одну, это было бы неправильно, но мне было непривычно находиться в чужой компании. Постепенно чувство паники ушло, может быть, просто с течением времени, но в какой-то момент мне показалось, что я вот-вот рухну в обморок или впаду в истерику.
А теперь я смотрю на раскладную кровать, в которой она у нас ночевала, и мне хочется, чтобы она снова пришла, хоть ненадолго. Не обязательно было бы разговаривать или даже смотреть друг на друга, успокаивало бы само ее присутствие — ее руки, ее широкие плечи, ее волосы.
Мне хочется сказать ей: да, не все бывало гладко, отношения у нас были странные и запутанные, но все равно я бы хотела, чтобы ты сидела здесь, на постели, в которой несколько раз ночевала, теперь это твоя часть комнаты, я просто хочу посмотреть на твои скулы, твои плечи, твои локти, на запястье, на котором сидят золотые часики, ремешок слишком затянут и врезается в кожу, твои сильные руки, золотое обручальное кольцо, твои коротко подстриженные ногти, я могу обойтись без того, чтобы заглядывать тебе в глаза, вообще без каких-либо попыток соединения, полного или неполного, но ты должна присутствовать здесь лично, во плоти, хоть ненадолго, продавливая матрас, оставляя складки на покрывале, за твоей спиной встает солнце, это было бы так славно. Может быть, ты прилегла бы сюда после обеда, чтобы немного почитать или вздремнуть. Я была бы рядом, в соседней комнате.
Иногда после ужина, если она по-настоящему расслаблялась, и я сидела с ней рядом, она клала руку мне на плечо и долго не убирала, а я все сильнее ощущала ее тепло сквозь ткань своей рубашки. Я чувствовала, что она любит меня по-особенному и что любовь эта неизменна, в каком бы настроении она ни была.
Осенью после того лета, когда они оба умерли, она и мой отец, мне иногда хотелось им сказать: ну хорошо, вы умерли, и к тому же мертвы уже довольно давно, мы свыклись с этим, мы разобрались в возникших у нас чувствах, когда мы только-только узнали об этом, некоторые из них были довольно неожиданными, и в чувствах, которые мы испытываем теперь, несколько месяцев спустя, мы тоже разобрались — но теперь вам пора бы вернуться назад. Вас слишком давно нет. Потому что после драмы, которая окружает собственно смерть, после этой сложной, запутанной драмы, которая длилась много дней подряд, остается простой и тихий факт: тебе их не хватает. Он больше не выйдет из своей комнаты, чтобы показать нам письмо или картинку, он больше не будет рассказывать одни и те же истории о том, как был маленьким мальчиком, перечисляя имена и названия, так много значившие для Heixj и так мало говорившие нам. Клинтон-стрит, где он родился, Зимний остров, куда они ездили отдыхать летом, запряженная в тележку лошадка, за которой он наблюдал сзади, пневмония, которой он переболел в детстве, слабый, весь день в постели с книгой, в доме у двоюродного брата в Салеме, и как он ходил по субботам в Христианскую молодежную ассоциацию на плавание с другими мальчиками, там они обычно плавали нагишом и как это его смущало, семья Перкинс по соседству. Он больше не будет пить свой утренний кофе в одиннадцать часов, не будет читать при дневном свете, устроившись в кресле-качалке у окна. Она больше не будет печь оладушки в летнем домике, толстые большие оладушки с черникой, чуть сыроватые внутри, не будет стоять у плиты, молчаливая и сосредоточенная, или, наоборот, разговаривать во время работы, в цветастой блузе и прямых брюках, в удобных туфлях без каблука или мокасинах, под натянутой тканью угадываются знакомые очертания ее пальцев ног. Она не будет купаться в суровых волнах у гавани, даже в шторм, ее голубые глаза светлее воды. Она не будет стоять с нашей матерью по пояс в воде, чуть нахмурившись, то ли из-за солнца, то ли потому, что сосредоточилась на какой-то мысли. Она никогда больше не сварит устричную похлебку, которую она как-то приготовила на Рождество, когда была в гостях у наших родителей после смерти мужа. Хруст песка в молочном бульоне, песок на лодках. Она не усадит ребенка на колени, своего ребенка — как в тот их приезд, когда они все были такие грустные и растерянные — или чужого, и не будет тихонько