Алфавит от A до S - Навид Кермани
346
Молодой человек дружелюбно кивает мне в переполненном трамвае. Ему, думаю, лет двадцать – может, двадцать пять. Может, он читал мои книги? Или ему я просто нравлюсь? Даже если я не отвечаю, его внимание мне приятно. Спустя десять, пятнадцать секунд я наконец отвожу взгляд – пусть и слишком поздно, чтобы показаться равнодушной, – он встает и предлагает мне – нет, не номер телефона, а свое место.
* * *
Как Пентесилея рассказывает о губительной силе любви, когда ее становится слишком много – она поглощает возлюбленного, – так Медея показывает, до какой жестокости может довести преданная любовь: чтобы причинить неверному возлюбленному невыносимую боль, она убивает их общих детей. «Меня назвали злой, но я злой не была. Однако чувствую, что могу стать». Если перенести эту трагедию в обычную жизнь, то можно заметить, что в каждой третьей разводящейся паре один из родителей перенаправляет свой гнев на тех, кого оба любили больше всего, – на детей и ненависть оказывается сильнее любви. Я закрываю глаза, когда это происходит на сцене.
* * *
В кафетерии случайно оказываюсь рядом с директором театра, по образованию пианистом. Он понял, что не сможет соревноваться с китайскими и корейскими музыкантами, поэтому выбрал культурный менеджмент, чтобы не закончить учителем фортепиано. Одна из причин, по которой он решил работать в кёльнском театре, – это имеющийся здесь рояль «Стейнвей», на котором он может играть практически в любое время. Он с большим энтузиазмом рассказывает об исполнениях, которые кажутся ему недосягаемыми, особенно о первом концерте Рихтера в «Карнеги-холле», который он считает вершиной искусства. Мои слова о том, что для меня вершина искусства – это идеальное владение инструментом, в частности фортепиано, для которого, по моему мнению, написаны самые сложные произведения западной музыки, удивляют его и вместе с тем льстят.
– Но ведь сама ты пишешь книги, – говорит он.
– Да, но только потому, что не музыкальна, – отвечаю я. – Играть Баха или Шуберта с мастерством – вот мое представление о рае. Ты всего лишь проводник, но при этом остаешься самим собой: священно-отрезвленным. Это больше, чем любой экстаз, потому что глубже и осознаннее, охватывает и тело, и разум. Ты творец и творение в одном лице, любящий и возлюбленный, хозяин и слуга. Не называй это гармонией, красотой или изяществом – назови это откровением, порядком, который нигде в нашем повседневном мире не проявляется так ясно.
– Откровением?
– Да, конечно. Разве Бетховен и Моцарт отличаются от Моисея? Бог говорит не только словами, но и через музыку. Бетховен, Шуберт, Моцарт, Бах – все они немецкие пророки.
– Я никогда так не думал, – отвечает директор, который из уважения к музыке не сделал ее своей профессией.
* * *
Вернувшись домой, я читаю в интернете новость о том, что из жизни ушел Вильгельм Генацино. Уместно ли надеяться, что смерть стала для него облегчением? Это означало бы, что с тех пор, как я видела его на книжной ярмарке – дрожащего, худого и внезапно постаревшего, – его состояние ухудшилось. Просить у Бога об освобождении – значит одновременно возлагать на Него вину.
347
Был Анатолий Приставкин Колькой или Сашкой – спустя столько лет это не имеет никакого значения, причем с его смерти в 2008 году не имеет значения даже для него. В «Википедии» сказано, что в Германии почти не знают о его вкладе в литературу и политику, несмотря на то что он был другом Льва Копелева и тайно отправлял ему письма в Кёльн. Он выступал на Александерплац против режима ГДР и стоял в Риге среди латышей, когда на них нацелились советские танки. Во время обеих чеченских войн он неоднократно бывал в Чечне, был свидетелем различных преступлений и критиковал действия своей страны, которые предсказывал в своей книге: «Всех, всех их надо к стенке!» Благодаря его работе как главы Государственной комиссии по помилованию в России отменили смертные приговоры. Комиссия спасла тысячу двести человек и смягчила семьдесят пять тысяч приговоров. Без его книг, без успеха его чеченского романа он, быть может, не стал бы главой комиссии по помилованию, или, быть может, никакой комиссии бы и не было. Литература действует более прямым образом, чем может себе представить писатель, и читатель тоже играет свою роль – если бы не Анна Дорн, я не обратила бы внимания на книгу, которая вывела меня за пределы моей маленькой жизни, а сама Анна узнала о нем благодаря другому читателю – знакомому, продавцу книг или критику, а тот, в свою очередь, от кого-то еще. Неизвестный читатель заслуживает памятник больше, чем солдат.
Быть может, Анатолий Приставкин вовсе не был тем решительным, смекалистым Колькой, а был другим русским сиротой в Чечне после депортации. Почти под конец он вновь переключается на «мы», но теперь рассказывает о братьях Кузьминых, которые жили в их комнате. С того момента, когда Приставкин впервые заговорил от первого лица, он заставлял читателя думать, что он рассказывает свою собственную историю. Упоминание о болях в спине – «с тех пор, как я однажды в детстве в поле среди сухой кукурузы в ямке полежал» – лишь усиливает это впечатление. Читатель невольно начинает видеть в улыбающемся мужчине на обложке того самого ребенка, который чувствует дыхание лошади у себя на шее. Но теперь, почти в самом конце, Приставкин частично восстанавливает иллюзию, напоминая, что в литературе никто не является полностью самим собой.
* * *
В Цюрихе я встретила редактора, который однажды успокоил меня словами: «Не волнуйтесь из-за затрат на отмененную поездку в Афганистан. У меня тоже есть ребенок». Даниэль переслал ему письмо, которое я отправила ему в Кабул, и теперь редактор хочет опубликовать не только фотографии, но и заметки о Даниэле. Он считает, что для выживания газетам нужно предлагать что-то большее, чем просто новости и мнения, которые в интернете появляются быстрее и эффектнее. Газетам нужно стать медленнее и красивее. Чем дольше он работает в журналистике, тем