Все началось с развода - Анна Томченко
Я оттолкнул её от себя. Она опять шлёпнулась задницей на постель.
Я бросил:
— Идиота. Ни черта я платить не буду. Ребёнок все равно останется со мной. Я через суд его заберу. Пусть это будет дольше. Пусть это будет нервно, но с тобой ребёнка тоже не оставят. Ты его задушить пыталась, так что ты просто дура.
Я вышел из палаты и понял, что меня качает, пол перед глазами сворачивался в тугую спираль и бликовал разными оттенками радуги.
Я схватился за стену, постарался выровнять дыхание, заведующий подошёл ко мне, положил ладонь на плечо.
— Что вы надумали?
— Веди обратно. — Произнёс я понимая, что души у меня нет, я её продолбал.
Любви у меня нет, я её предал.
Так надо хотя бы оставить хоть что-то.
Хоть честь.
— Пусти внутрь, — шепнул я, когда мы снова оказались в крыле для грудничков.
Дверь палаты медленно отворилась.
Я аккуратно пройдя по проходу, становился напротив кувеза.
Маленькая. И шапочка набекрень.
Я наклонился. Задержал дыхание.
Протянул указательный палец к малютке.
Прикрыл глаза, которые жгло от слез.
— Привет, Леночка. Привет, моя Елена.
62.
Алёна.
Пылинки танцевали над полом в рассветных лучах солнца
Я лежала на боку, смотрела на блики и ловила ресницами солнечных зайчиков.
Когда-то, давным давно, наверное, в прошлой жизни в таком же свете рассветного солнца Альберт кружил меня и заставлял вставать кончиками пальцев себе на ноги, потому что вдруг я замёрзну, он подхватывал меня за талию, приподнимал над полом и кружил.
— Мы такие счастливые. Аленка, Алёнушка! — смеялся он хрипло, тыкался носом мне в волосы. — Алёнушка моя.
Я помнила, сколько всего видели стены той самой квартиры, где лежал старый паркет ёлочкой. Промасленный такой, хороший, лаком покрытый. И на нём тоже играли в догонялки солнечные зайчики. Останавливались у меня на босых ногах, грея.
Я тогда верила Альберту.
Мы действительно были самыми счастливыми:
Я лежала на кровати под тонким одеялом, которое сжимала на груди.
Солнце в глазах. Солнце на ресницах. Солнце на губах.
Грело.
А внутри была пустота и холод. Разбитые осколки души лежали в самых потаённых частях меня.
С кухни тянуло горьковатым ароматом кофе и, по моему, чем-то вроде ликера Амаретто.
И не было штор в этой квартире.
А окна в пол.
А в самом центре большая двустворчатая балконная дверь.
Я лежала на самом краю кровати, слышала его голос.
— Алёнка, мы такие счастливые.
И хотелось закрыть глаза и больше ничего не видеть, остаться в той бредовой реальности, где я была так счастлива с ним.
Где танцы на холодном паркете в лучах солнечного света заставляли сердце трепетать и отчаянно быстро биться.
Не хотелось никакой реальности, не хотелось криков телефона, шорохов, звуков проезжающих машин.
На самом деле это безумно сложно казаться живой, когда все внутри истлело.
И будь у меня поменьше любви или, наоборот, побольше, может быть, можно было что-то изменить. Я рассуждала так, что прощают либо те, кто очень сильно любит, настолько, что жизнь без этого предателя не мила, либо прощают те, кто о любви читал лишь только в сказках. Слышала её о ней в легендах. И звучала она у них только в песнях.
Я, видимо, была где-то посередине недостаточно не любила, недостаточно любила.
И на глазах застыли слезы. А губы казались обветренными, кожа пергаментно сухая. И мне даже неприятно было дотрагиваться до неё.
В каждом звуке его голоса я всегда слышала что-то особенное.
— Ален, Ален, не надо меня дёргать за пояс, ты же видишь, я лампочку вкручиваю, — ворчал Альберт. — Ну подожди, сейчас я вкручу лампочку, и будешь дёргать за пояс.
Почему-то я улыбалась, лежала в незнакомой квартире, улыбалась то ли воспоминаниям, то ли тому, что все закончилось.
А на самом деле улыбка была похожа на счастье блаженного.
Мне безумно хотелось ничего не чувствовать.
Стать достаточно холодной, стать достаточно осознанной для того, чтобы запереть все чувства на замок. Но противная боль в груди не утихала.
Это из-за того, что сердце вырвали.
— Привет.
Он зашёл в спальню. На нём были темно-синие джинсы с потёртыми коленями. И сидели очень низко. Так что без труда можно было разглядеть и косые мышцы, которые уходили к паху и ямочки на пояснице, когда он поворачивался ко мне спиной.
— Я кофе сварил.
Я была слишком неживой для этого глупого молодого мужчины. Я была слишком вымотана, разбита и беспомощна для того, чтобы дать ему что-то большее, чем просто ночь разговоров.
И этой ночью я рассказывала историю за историей, как старому часовщику, как будто понадеялась время назад отмотать. В своё прошлое вернуться.
Я рассказывала Максиму всю свою жизнь. О каруселях в парке Горького, на которых меня Альберт катал, когда я только только родила Зину. И на колесе обозрения, где он меня целовал, чтобы потом, через год, у нас родился Гордей.
Я рассказывал ему о десятках забытых дат. А о сотнях запомненных.
О подарках, о пионах.
О том, как было банкротство, о том, как мандарины пахли.
Я была здесь телом, зрением, слухом, обонянием.
Но душой я все равно осталась там.
Макс вздохнул, прошёл к кровати и, перегородив своим силуэтом лучи рассветного солнца присел на корточки.
Убрал прядь мне за ухо.
Погладил по плечу.
— Полетели в Сочи у меня начинается регата.
63.
Альберт.
Паскудно было.
Дерьмово было.
Через неделю мне отдали девочку.
Через неделю я забрал Лену из роддома.
Не просто так, с органами опеки, с юристом Алёны Петром Викторовичем, с Гордеем.
Элла орала о том, что у неё отняли ребёнка, приехали какие-то непонятные люди, что-то заставили её подписывать.
Она хотела денег.
Она очень хотела денег.
А я уже не хотел ничего. Я просто знал, что эта малютка, которой до сих пор велика шапочка, она моё наказание, и искупление.
Я знал, что эта маленькая девочка не заслужила того, что ей приготовил мир.
ЕЙ бы другую мать. Ей бы другого отца.
Не дебила, не придурка, который просрал все щелчком пальцев.
Но у неё был только я, у которого даже в квартире не было ничего не оборудовано, не сделано, не куплено.
Только я.
Я настолько офигел от того, что, оказывается