Барышни и барыши - Дмитрий Валерьевич Иванов
Пушок — собака разборчивая, теперь смотрит на меня. А я, как стойкий оловянный солдатик, выхожу во двор, стараясь не выказать страха. Но, признаться, неуютно стало и мне: раскрыв мощную пасть, чтобы высунуть язык, собака натурально облизнулась.
Э! Ты чего? Я тоже невкусный!
— А ведь узнал он тебя! — воскликнул Ефрем Иванович. — Пушок, помнишь ли сорванца, что тебя малым за ухи таскал?
Я едва не выкрикнул: «Поклёп! Не было такого!», но сдержался.
— Ты чего молчал-то? Звал бы на помощь, — спросил я ару, когда мы уже тряслись на какой-то попутной телеге.
Её за две копейки поймал мой ловкий слуга и сам же заплатил! Вишь, не хотелось ему тащить огромную картину на себе. Предлог, конечно, убедительный: мол, «а вдруг уроню?», но я-то вижу — чистая лень это.
В голове вдруг возникло: «Пяток розог надо бы всыпать, чтоб к труду приучить». Мысль, клянусь, не моя, скорее всего, прежнего хозяина тела.
— Я пытался, но он порыкивать стал! — оправдывался настрадавшийся товарищ.
— А чего вообще во двор понесло?
— Так, в туалет захотелось.
— Ну что, сходил? — ехидно поинтересовался я.
— Хорошо, что сначала все дела сделал, а потом меня эта псина настигла, — честно признался пострадавший.
— А про породу откуда знаешь?
— Видел на картинке в книжке… рассказ Куприна про такую же собаку. Названия не помню. Хорошо написано, я читал. Куприн, правда, утверждал, что не «меделян» это, а «неделян» порода. А Ефрем говорит «мордаш». Сам не знает, а говорит!
Тимоха оживает. Сразу после вызволения из-под ареста он вообще молчал — зрелище было то ещё. Не скажу, что жутковатое, но уж точно непривычное: Тимоха и вдруг молчит… А сейчас, вижу, отходит от испуга — понемногу возвращается к своему естественному состоянию: болтать без умолку и раздражать этим окружающих.
Картину затащили в мой номер с немалым трудом. Теперь надо ломать голову, как закрепить её на карете, чтобы довезти до Костромы. Внутрь она точно не влезет, а снаружи — вдруг дождь?
И зачем я вообще на это подписался?
Пока, впрочем, небо чистое, значит, придётся крепить портрет к задку кареты. Одно худо — выехать смогу чуть позже, чем планировал.
Ночью спал хорошо, а вот сестра с утра пожаловалась:
— Клопы тут уж больно злы!
— Так ты не просила номер без клопов, — пошутил я.
Шутку не оценили: Полина лишь скривила губы в подобии улыбки, больше похожей на оскал маньяка.
А утром меня удивил Тимоха. Он где-то раздобыл дерюгу и аккуратно упаковал картину: сначала в бумагу, потом в какие-то мешки, а сверху обтянул этой самой дырчатой тканью. От дождя защита, конечно, так себе, но хоть сразу не промокнет — и то хлеб.
Едем в плохом настроении. Я при погрузке в карету пребольно ударился головой — засмотрелся на барышень, проходивших мимо нашего транспортного средства. Сестрица бурчала из-за клопов, а мой возможный управляющий страдал животом: раз пять, пока до станции доехали, просил остановиться. Видимо, поэтому в разговор почти не вступал. Сестра лишь поинтересовалась, что это я такое везу и зачем.
До Нерехты, конечно, не добрались, но больше половины пути — сто с лишним вёрст — осилили. На станции, слава богу, номера нашлись, да ещё и дешевле, чем в Ростове. Картину, разумеется, взял к себе в номер.
Ужинаем все вместе. Мои новые спутники уже привыкли к тому, что я с кучером на равных. В ожидании заказа на стол поставил наш семейный портрет, взял его, чтобы рассмотреть мелкую вязь подписи сзади… но и тут темень — не разобрать. Эх, с освещением беда. Ни тебе нормальной лампы, ни приличного окна — один огарок чадит, да и тот норовит погаснуть. Может, всё-таки стоило не с портсигарами возиться, а ламповый бизнес раскручивать?
— Гм… Алексей Алексеевич, дозвольте спросить: это ведь ваш папенька на портрете? — неожиданно официально обратился ко мне Ермолай.
— Я же просил по имени. Молод я ещё да чинами не вышел, — поморщился я. — Да, папа и мама мои.
— А я всё стеснялся спросить фамилию вашу… Голозадовы вы, стало быть? А ведь служил я с вашим батюшкой!
— Всё так! Да неужели? — оживился я. — Расскажите про Бородино! Папа сказывал, но я мал тогда был — больше десяти лет прошло с тех пор, всё позабылось.
— Так об чём рассказывать… — задумчиво произнёс Ермолай, который почти ничего не ел — болезнь живота, видно, всё ещё давала о себе знать. — Начали наступление мы ранее. Первое сражение было двадцать четвёртого августа — у Шевардинского редута. Восемь пушек захватили! Славный был денёк, жаркий, пыль стояла столбом…
Он замолчал, провёл ладонью по лицу и продолжил уже живее, с хрипотцой:
— А Бородино… эх, день тот помню до сих пор. Командир наш, полковник Волков, был ранен и контужен у Семёновских флешей, как раз когда мы потоптали наступающую пехоту хранцузов, да в бегство их обратили. После него подполковник Уваров принял командование — да и тот вскоре выбыл по ранению. Потом поручик Хомяков повёл полк — и его достали. После — поручик Чулков… А ваш батюшка, тоже был контужен, но вернулся в строй и возглавил полк.
Голос Ермолая дрогнул.
— Беда с офицерами вышла: семеро всего уцелело из двадцати трёх. Из без малого шести сотен нас, солдат да унтеров, — половина выбыла, почитай. Но не дрогнули! Во второй половине дня мы французскую конницу генерала Нансути разгромили. Сами погибали, но лейб-гвардии Литовский и Измайловский пехотные полки выручили, иначе беда была бы им…
Слушаю рассказ про боевое прошлое отца — и жалею, что не успел в своё время расспросить его сам. Оказывается, в тринадцатом году полку были пожалованы Георгиевские штандарты образца 1806 года: один белый и пять зелёных, все с надписью — «За отличие при поражении и изгнании неприятеля из пределов России 1812 года». Ермолай тогда капралом служил, а в отставку вышел уже подпрапорщиком — не последний, выходит, человек в строю был.
На следующий день мы никуда не выехали — с утра стал накрапывать дождик. Не сильный, но в любой момент грозил ливануть всерьёз.
— Сверху на карете, думаю, можно закрепить это произведение искусства, — вслух рассуждал Тимоха, которому