Рыбий глаз - Александр Львович Иванченко
Он выбросил грибы, высыпал давленую смятую ягоду, набрал в свой короб пересыпанного иглою ореха — и бросился в лес. Размозженную дробью белку, которую он тоже зачем-то сначала прихватил, он тут же, у входа, выбросил.
Он пошел быстро, ходко, сразу же взял верный пружинный шаг. Солнце стояло еще высоко, но небо хмурилось. Если он не ушел слишком далеко, то можно успеть затемно.
Колот неожиданно замолк.
Он прибавил шагу.
Кедр ему больше не попадался, и он подумал, что уже ушел от этого проклятого места, оставил его в стороне. Но черный ненавистный ствол вдруг опять замелькал в деревьях — и он бросился от него в другую сторону.
Колот заработал снова. Пудову даже показалось, что звук стал приближаться к нему. Он рванулся от него влево. Сюда он еще не пробовал. Нет, опять то же. Опять тот же кедр, тот же звук, тот же горелый на правую руку лес.
Он никак не мог вырваться из этого заколдованного круга, и если он удалялся от звука, то обязательно выходил на дерево, и если уходил от кедра — обязательно выходил на колот. Он метался по лесу еще два часа, рассыпая ворованный орех и цепляясь ружьем за сучья. Солнце завершало свой дневной ход.
Он сел у кедра, прислонился затылком к стволу. Распекшиеся соленые губы страшно горели, стертые до крови подошвы сжигала каленая боль.
Сухие бессильные слезы выдавились по краям его незакрывавшихся глаз. Он снял сапоги, поставил ноги в прохладный сырой мох и заснул.
Закрапал по листве дождь. Треснули под чьей-то ногой сучья. Он открыл глаза.
Длинный угрявый мужик целился в него из ружья, играя пальцами у курков. Он целился молча. Двое других тоже молчали, усевшись на трухлявом пне. Эти были в накомарниках, и лиц их не было видно.
Длинный, кажется, не шутил. Втянув голову в плечи, Пудов поежился. Сапоги его лежали в стороне, и без них он почувствовал себя еще беззащитней. Он осторожно потянулся за сапогом, но длинный наступил на голенище.
— Не надо,— сказал он,— больше они тебе не потребуются.— Затем кивнул накомарникам, и те подошли к вору. Молча они расстегнули и сняли с него фуфайку, повернули и положили его на живот. Потом растянули ему крестом руки и, усевшись на спину, стали ждать. Длинный вырубал жердь.
Продев жердь в рукава, они натащили фуфайку на вора, накрепко связали его руки с жердью — и подняли. Угрявый прицелился снова.
— Паахотиться захотелось? — подскочил вдруг к Пудову один в накомарнике и ударил под ложечку.— На белочку или глухаря?
Он повертел у Пудова вонючим царапаным кулаком под носом и ударил еще раз:
— Н-нэ? Так на белочку или глухаря?
— Отойди,— хмуро сказал ему угрявый,— закатай-ка ему повыше.
Накомарник послушался длинного. Он принялся суетиться вокруг Пудова, лазить у него по карманам, вытащил и забрал спички. Потом закатал ему до самого паха штаны.
Третий все стоял поодаль в сторонке, как бы не решаясь подойти, но когда те двое уже повернули и пошли в лес, он лениво подошел к Пудову, надел еще ему на руку пайву — и исчез.
Орех они оставили ему.
…Прежде всего он попытался освободиться. Но жердь была схвачена ремнями так надежно и входила в рукава так плотно, что об этом нечего было и думать. Тогда он попробовал сбросить пайву; но и это ему не удалось: толстая сосновая палка была слишком длинна, а короб слишком тяжел. Длины, вероятно, в жерди было до четырех метров, и можно было бы лишь надеяться, что при ходьбе короб съедет с него сам. Скользкие заношенные ремни пайвы были широки и свободны.
Он попробовал обуться. Прыгал, помогал себе то одной, то другой ногой, напрягал и растопыривал пальцы — не получалось. Тогда, проехав затылком по стволу, он спустился вниз, присел на корточки, захватил сапог пальцами ног и попробовал взять его на вес. Он попробовал войти в него снизу, используя его собственную тяжесть. Нет, без рук не обойтись.
Мягкие брезентовые сапоги не давались ему, и дальше голенищного сгиба нога не шла. Напрягшись всем телом, он попробовал было еще раз свести руки к груди, сломать каким-нибудь чудом жердь. Страшная, скручивающая мышцы боль пронизала его предплечья, и он, выругавшись, пошел.
Он пошел, но тут же запутался своей растянутой по рукам жердью в чаще и повис на сучьях. Приходилось пробираться боком.
Так и шел он — боком, переступая мелко ногами, левой рукой вперед, назад правой. Пайва висела впереди и сильно мешала ему; к тому же она все время раскачивалась. Хотя бы попалась ему какая-нибудь поляна, чтобы развернуться коробом назад. Но поляна не попадалась.
Он шел на солнце, на красный ветреный закат, где-то светило вверху его багровое пламя.
Поднялась перед закатом мошка, заныли комары. Мошка шла перед ним столбами, облипала лицо, шею, грудь; ноги доставались комарам.
Теперь странно: застучавший опять колот все удалялся от него, и кедр больше не возникал. Привязанная к рукам человека жердь как бы придала ему нужное направление, и он шел теперь прямо.
Злобно усмехаясь над собой, он начал продвигаться прыжками. Он делал этот странный в сторону рывок, целился жердью в просвет и прыгал, изловчившись, снова. Так ему казалось быстрей. Так он обманывал мошку. Но мошка этим не обманывалась и жалила, почуяв добычу, скопом.
Растянутые на палке руки страшно ломило, тяжелый громоздкий короб цеплялся за сучья, злые мелкие муравьи пробирались по ногам в пах. Как нарочно, он забурился в чащу. Лес пошел еще глуше, и продираться приходилось теперь еще труднее: стегали по лицу ветки, избитые и истерзанные валежником ноги отказывались идти.
Лицо быстро заплывало. С трудом разлипая веки, он смотрел еще впереди себя, пропускал еще впереди себя жердь и прыгал. Но пробирался