Сны деревни Динчжуан - Янь Лянькэ
И дядя с Линлин тоже вышли насладиться прохладой.
Вышли и сели посреди гумна. В двух ли с одной стороны была деревня, в двух ли с другой стороны – школа, а они сидели почти ровно посередине. Тихо и безмолвно сидели почти ровно посередине. Огни по обе стороны гумна горели мутно-желтыми пятнами, темнели мутно-желтыми пятнами, и от такого соседства луна со звездами казались еще ярче. Гумно становится гумном только в страду, а пока пшеница не созрела, это всего лишь клочок утоптанной земли, клочок пустующей земли, больше похожий на двор при деревенском доме. Луна висела прямо над головой – в деревне она висела где-то над улицей, а с гумна казалось, что она повисла прямо над головой, заливая равнину водянистым светом. И равнина блестела, будто гладь бескрайнего озера. Ровная, словно озеро, тихая, словно озеро, и блестящая, словно озерная гладь. И доносившийся из деревни собачий лай походил на плеск рыбок в озере. И пшеница в окрестных полях скрипела, вытягиваясь ввысь, совсем как песок, впитавший озерную воду. И скоро скрип затих, ночь всосала его в себя, выпила до капли.
А еще был ветер. И они сидели на ветру, наслаждаясь ветром, наслаждаясь ночью, вздыхая от наслаждения.
Дядя говорит:
– Садись ко мне поближе.
И Линлин переставила свой стульчик поближе к дяде.
Они сидели ровно посередине гумна, возле крыльца сараюшки, сидели на расстоянии одного чи друг от друга, откинувшись на спинки стульчиков, и луна ярко высвечивала их лица, с одного чи им было видно даже тени от носов друг у друга на щеках, и если один вздыхал, второго обдавало его дыханием.
– Вкусную я лапшу сварила? – спросила Линлин.
– Вкусную, – ответил дядя. – В сто тысяч раз вкуснее, чем у Сун Тинтин.
Сказав так, он разулся, закинул свои ступни на бедра Линлин и с наслаждением задрал голову к небу. Он глядел на звезды, рассыпанные по небосводу, на разлитую по небосводу бескрайнюю синеву и с наслаждением шарил ногами по телу Линлин. Пощипывал пальцами ног ее живот и бока.
– Нам бы давно с тобой пожениться, – проговорил дядя, с наслаждением глядя в небо.
– Почему?
– Потому.
Он снова сел ровно и всмотрелся в лицо Линлин, в самую его глубину, словно разглядывал тени на дне колодца. И Линлин неподвижно сидела под его взглядом, и луна освещала ее со спины, словно неподвижное зеркало. А она была зазеркальной девой с неподвижным лицом, двигались только руки – ее руки растирали дядины икры, мяли и растирали, чтобы он сполна насладился блаженством. Чтобы дядя насладился сполна. Лицо Линлин рдело теплым румянцем, неразличимым румянцем, как будто она стеснялась, как будто она стояла перед дядей раздетой догола.
И Линлин сказала:
– Хорошо, что у нас с тобой лихоманка.
– Чего хорошего?
– Иначе я была бы женой Дин Сяомина, а ты – мужем Сун Тинтин. И как бы мы тогда сошлись?
– И то правда, – подумав, сказал дядя.
Проникшись благодарностью к лихоманке, они пододвинули стульчики еще ближе, и дядя положил свои ноги на ноги Линлин, чтобы она размяла ему ляжки, растерла и размяла.
Закончив разминать дядины ноги, Линлин убрала их вниз, обула и устроила поудобнее, а потом скинула туфли и сложила свои ноги ему на колени, но не проказничала и не лягалась, а чинно водрузила ступни на дядины колени, чтобы он растирал их и разминал. И дядя стал неуклюже тереть и мять ее голени, постепенно поднимаясь от лодыжек к бедрам, вот он надавил посильнее и спрашивает:
– Так не больно?
– Немножко.
– А так?
– Так хорошо.
И дядя понял, как надо мять, чтобы Линлин не было больно, в каком месте давить посильнее, а в каком придержать руки. И закатал ей штанины, открыв голени Линлин лунному свету. И не увидел ни лихоманочных болячек, ни нарывов, ни гнойников – ноги Линлин были светлыми и ровными, как две колонны из белого глянцевого нефрита. Нежные, мягкие, гладкие ноги, источающие едва заметный манящий запах плоти, дядя вдохнул этот запах и спросил, неуклюже разминая Линлин голени:
– Так хорошо?
И Линлин улыбнулась:
– Хорошо.
Дядя перестал улыбаться и сказал серьезно:
– Линлин, хочу тебя кое-что спросить, только давай без шуток.
Линлин тоже запрокинула голову к небу и сказала:
– Давай.
– Но ты должна правду сказать.
– Говори уже.
Дядя помолчал немного и сказал:
– Как думаешь, доживу я до осени?
Линлин оторопела:
– С чего ты вдруг спрашиваешь?
– Просто.
– Зиму пережил, еще год протянешь – так ведь у вас в деревне говорят?
Дядя ответил, разминая ей икры:
– В последнее время часто снится, как матушка меня зовет.
Линлин вздрогнула и села ровно, спустила ноги, обулась, подмяв задники туфель, и растерянно уставилась на дядю, словно что-то увидела в его лице, словно совсем ничего не увидела. И осторожно спросила:
– Что же она говорит?
– На дворе жара, а матушка говорит, что ей холодно спать одной, говорит, что отцу срок еще не подошел, просит, чтобы я лег у нее в изножье, согрел ей ноги.
Линлин молчала, обдумывая дядины слова.
И дядя молчал, обдумывая матушкины слова.
Время безмолвно утекало, утекло уже много минут, много долгих минут, и Линлин снова вгляделась в дядино лицо:
– Давно умерла твоя матушка?
– Когда в деревне открылся кровяной промысел.
– И мой отец тогда же, – сказала Линлин.
– Отчего он умер?
– От гепатита.
– Кровь продавал, поэтому?
– Уже не доищешься.
И они снова замолчали и молчали, как покойники, как немые покойники, как будто в целом мире больше не осталось ни одной живой души и как будто сами они тоже исчезли из мира. Пропали. Сошли под землю. А над землей были все те же посевы, и ветер, и стрекот ночных насекомых. И свет луны. И в свете луны тихий свист насекомых, летевший с полей, напоминал стрекот сверчка, что сквозит из щелей гроба в разверстой могиле, обдавая холодом, пробираясь в тело до самых костей. Словно ветер, что прокалывает суставы тонкими ледяными иглами и достает до самого мозга костей, и человек не может унять дрожь. Но Линлин даже не вздрогнула, и дядя тоже не вздрогнул. Так много было говорено о смерти, что ее никто не боялся. Они переглянулись:
– Время позднее.
– Пора спать.
И зашли в дом, стали ложиться спать. Зашли в дом, закрыли дверь, и в комнате сразу запахло