Сны деревни Динчжуан - Янь Лянькэ
А теперь там поселились дядя с Линлин.
Постелили под окном дальней комнаты несколько досок, в ближней комнате устроили очаг, все вещи разобрали, разложили по местам, что сюда, то сюда, что туда, то туда. Вбили гвоздь в стенку, повесили на него плетенку с палочками, на доске у очага расставили посуду. И получился настоящий дом.
Дядя с Линлин зажили своим домом.
Вот так и зажили. Поначалу, таская на гумно посуду из деревни, дядя еще скрывался и осторожничал. Но как ни старался, спустя пару дней люди все прознали, так что дядя махнул рукой и плюнул, плюнул и растер. Дрова, масло и соль с рисом он носил, никого не таясь, а его ответы на вопросы прохожих сделались яснее самого ясного зеркала.
Спросили его однажды:
– Дин Лян, куда же ты вещи из дома тащишь?
А он встал посреди дороги, говорит:
– Я вроде не из твоего дома их тащу?
Прохожий осекся и сказал, подумав:
– Ну ты даешь, я ведь тебе добра желаю.
А дядя ему:
– Добра желаешь? Раз так, давай меняться: бери мою лихоманку, а я твое здоровье заберу.
Тот ему:
– Ну ты даешь…
А дядя:
– Что я даю?
Тот ему:
– Иди уже.
А дядя встал посреди дороги, не уходит:
– Мы же вроде не у тебя во дворе? Куда ты меня гонишь?
Дядя все стоял на месте, и прохожий пошел восвояси. Побоялся спрашивать про Линлин. Пошел восвояси и пришел домой, да только не к себе, а к Сяомину. Дин Сяомин из дома не вышел, зато вышла его мать и понеслась прямиком на гумно: лицо синее от злости, волосы растрепаны, размахивает палкой длиной в добрых три чи, а толщиной с руку – схватила ее по дороге из чьей-то дровницы и грозным вихрем понеслась прямиком к западной околице, а следом за ней увязалась еще дюжина человек, женщины да дети, собрались посмотреть на представление.
Дошли до гуменной сараюшки, мать Сяомина встала посреди гумна и заорала во всю глотку:
– Ян Линлин! Ах ты шлюха, да у тебя между ног грузовик потеряется! А ну выходи!
Линлин из сараюшки не вышла, зато вышел мой дядя. Встал в нескольких метрах от матери Дин Сяомина – руки в карманах, одна нога вперед, другая назад, плечи расправлены, а на лице бесстыжая улыбка. Встал так и преспокойно говорит:
– Тетушка, если вы драться пришли да браниться, вот он я. Это я охмурил Линлин, она шла себе в родную деревню, а я ее подстерег и сюда затащил.
– Пусть выходит! – вытаращилась на него мать Дин Сяомина.
А дядя говорит:
– Теперь она моя жена, если есть что сказать, говорите мне.
У матери Сяомина глаза на лоб полезли.
– Жена? Пока она с Сяомином не развелась, она Сяоминова жена, а моя невестка. Бесстыжий ты, Дин Лян, брат у тебя уважаемый человек, отец всю жизнь ребятишек учил, в кого же ты уродился такой бесстыжий?
А дядя ухмыляется:
– Тетушка, вы теперь поняли, какой я бесстыжий, вот и ладненько. Браните меня и бейте сколько влезет. Хоть до смерти забейте, до смерти забраните, а как набранитесь да палкой намашетесь, Линлин будет моя.
Старухино лицо из синего стало лиловым, белым, багровым, черт знает каким. То синим, то белым, а то багровым, как будто дядя мой опозорил ее перед деревней, как будто плюнул ей в лицо, – у матери Сяомина и губы затряслись, и руки. Как его после такого не выбранить, как не отходить палкой? Если не выбранить и не отходить, что люди скажут? И мать Сяомина в самом деле крепко выругалась и замахнулась палкой.
А дядя скрестил руки на груди и опустился перед старухой на корточки:
– Тетушка, бейте. Хоть до смерти забейте.
Старухина палка зависла в воздухе. Его бить хотят, а он уселся на корточки и говорит: бейте. А может, мать Сяомина и не хотела бить моего дядю, только выбранить хотела как следует, отвести душу, чтобы не осрамиться перед деревенскими. Если его не выбранить, как потом людям в глаза смотреть? Не хотела она бить моего дядю, а он уселся на корточки и говорит: бейте, да еще тетушкой называет, говорит: хоть до смерти забейте, – и как после такого его ударить? Потому старухина палка и зависла в воздухе. Весеннее солнце поливало гумно прозрачным глянцевым светом. Поливало гумно, поливало поля, и пшеница в полях сияла маслянистой зеленью. И чей-то баран – кто-то до сих пор как ни в чем не бывало держал баранов, – чей-то баран, поблеивая, щипал пшеничные колоски, и его «мэ-э-э» летело над равниной, как шелковая лента по ветру.
Дядя сидел, скрестив руки на груди, и ждал удара.
Но мать Сяомина вдруг бросила палку и прокричала:
– Глядите-ка, все глядите сюда! Полюбуйтесь, мужик называется! Из-за какой-то шлюхи, из-за бесова отродья уселся на корточки и говорит – бейте!
Оглянулась на людей и орет во всю глотку:
– Глядите! Глядите сюда! Да позовите больных из школы, пусть полюбуются! Пусть посмотрят, какого сына воспитал мой братец Шуйян, даром что всю жизнь в школе проработал! Из-за бесова отродья последний стыд растерял!
Так она кричала, отступая в деревню, словно и в самом деле пошла собирать народ, чтоб они полюбовались на моего дядю. Шла и кричала, а толпа, целая толпа зрителей, сбежавшихся на представление, тянулась за ней к Динчжуану, то и дело оглядываясь на моего дядю. Вот они снова оглянулись и увидели, что дядя поднялся с корточек, впился глазами в спину матери Сяомина да как закричит:
– Тетушка!.. Вы меня сегодня и обругали, и опозорили по самое не хочу, так что мы квиты, Линлин теперь моя, хоть живая, хоть мертвая. А если вы не уйметесь и снова к нам заявитесь, я уж вас по-другому встречу, не будь я Дин Лян!.
И дядя с Линлин стали жить в сарайке на гумне, жить открыто и вольно, как муж с женой. Больше дядя ничего не боялся, а иной раз, проходя по деревне, даже песенки мурлыкал.
Деревенские старики, которые много всего повидали на своем веку, встречая дядю на улице, сначала молча глядели на него, а потом спрашивали осторожно:
– Лян… Если тебе надо чего, зайди ко мне да возьми.
Дядя остановится посреди дороги, растроганный чуть не до слез, поздоровается со стариком и скажет:
– Ничего мне не надо, дядюшка… Я так, вас посмешить пришел.
А тот ему:
– Чего ж тут смешного. Сколько ни живи, все равно помирать, а старику в чужие