Алфавит от A до S - Навид Кермани
Меняя тему, Бартиш сказал, что испытывает шок каждый раз, когда возвращается в Европу. Я тоже была шокирована, когда он вышел на сцену – высокий, почти грузный человек с засаленными волосами, явно не заботящийся о своем внешнем виде. Прежде я знала его только по фотографии на обложке книги и представляла себе совсем иначе: утонченного и худощавого молодого человека, задумчиво подпиравшего лоб рукой. Странно, что такой человек мог создать столь мрачные, почти чудовищные истории. Эта чудовищность должна была исходить из него самого.
Бартиш сказал, что свой первый роман написал всего за три месяца. Я не могу поверить, но он повторил: да, за три месяца. Но это был только первый черновик. А вторую книгу? На нее ушло пятнадцать лет, рассмеялся он. Это видно – композиция во второй книге составлена более тщательно. Тем не менее первая нравится ему больше. Вот в чем заключается задача: передать непосредственность фотографии, но с помощью литературных средств, где обработка требует несравненно больше времени, чем проявка пленки. Иногда это занимает пятнадцать лет, и результат может оказаться слишком «отшлифованным».
– Ваши фотографии великолепны, – сорвалось у меня с языка.
Лучше бы я промолчала, потому что Бартиш достает большой фотоальбом, который только что убрал в свою кожаную сумку. Он привез его для друга, который, очевидно, ему дорог. Или для подруги? Чертова английская грамматика, которая не различает пол. Я отбрасываю мысль о том, чтобы принизить комплимент словами вроде «интересны» или «удивительны» или какими-то подобными. Пусть альбом достанется этому другу или подруге, мне он не очень нужен. Я не поклонница и не знаток фотографии. Скорее всего, я пролистаю альбом разок-другой, потом поставлю на полку и вспомню о нем только при переезде. Прошу привезти мне альбом в следующий раз, чтобы у нас был еще один повод встретиться. Но Бартиш колеблется на три-четыре секунды дольше, чем следовало бы. Наконец он, решившись, говорит, что, возможно, сможет найти такой же альбом здесь, в Берлине. А если нет, подарит его своему другу позже, говорит он и аккуратно кладет альбом на стол. Кто этот друг или подруга, он по-прежнему не уточняет.
Догадывается ли кто-нибудь, кто подслушивает наш разговор из-за соседнего столика, о том, что между нами происходит? Со стороны наш диалог звучит как беседа в литературном салоне. Когда спустя два часа Бартиш стонет надо мной, мне вдруг вспоминается фраза из его романа. Возможно, из чувства вины? В романе упоминался японский журнал, кажется, посвященный фотографии, на обложке которого были изображены лица людей, которые, казалось, были охвачены экстазом. Можно было подумать, что их запечатлели во время секса. На самом деле они умирают. Впрочем, я слишком много думаю.
116
«Оригинальность фотографии определяется тем, что в долгой истории живописи, приобретавшей все более светский характер, на том ее этапе, когда секуляризм окончательно восторжествовал, фотография возрождает – в чисто секулярном духе – что-то вроде первобытного статуса изображений» [52], говорит Сьюзен Зонтаг. Конечно, она была права, хочется мне воскликнуть, но Аттила прикладывает палец к моим губам.
* * *
Верхний ярус двухэтажного автобуса со времен школьных экскурсий остается лучшим местом для любования Берлином. На переднем сиденье я ощущаю себя на носу огромного корабля, а машины подо мной кажутся маленькими лодочками, которые пытаются спастись, поворачивая налево и направо. Каждый раз я поражаюсь тому, насколько велик радиус поворота автобуса и как элегантно водитель огибает все препятствия. Воображаю, что сама управляю этим кораблем; чуть не вытягиваю руки, чтобы при каждом повороте двигать ими по кругу – ведь вокруг никого нет, кто мог бы надо мной посмеяться.
На остановке «Халензе» наверх поднимается молодая пара, на первый взгляд иранская, с очень веселой дочкой, и садится рядом со мной, хотя остальные сиденья свободны.
– Можно? – спрашивает мать с явным персидским акцентом.
Молча подвигаюсь, чтобы не отвечать на вопрос, который читается у нее на лице: «Неужели землячка?» Девочка тут же берет на себя управление рулем, видимо, отец пообещал ей, что это будет самое интересное в Берлине. Он имитирует звуки тормозов, мотора и клаксона, но в ответ требует свою долю арахисовых флипсов.
Девочка с уверенностью опытного штурмана гонит машины с автобусной полосы, выкрикивая: Боро баба! («Перестань!»), Маге кури? («Ты что, слепой?»), Зуд баш диге! («Шевелись!») и даже Ахмаг! («Идиот!»). Однако, когда она снова и снова нажимает на клаксон, мать замечает, что они не в Тегеране; немцы так много не сигналят. Тем не менее мне кажется, что мы находимся именно в Тегеране, и радуюсь, что благодаря внимательному водителю мы так легко лавируем в потоке машин.
* * *
После семи часов и двух засыпаний я была среди первых, кто вскочил от восторга, – и моя спина была благодарна за это. Православная литургия длится примерно столько же, монахи поворачиваются спиной к прихожанам, как актеры на сцене «Фольксбюне» – к зрителям, и здесь и там самое важное действие происходит за закрытыми дверями. Нужно верить, чтобы что-то увидеть.
Предпоследняя постановка «Фауста» в том самом «Фольксбюне» сформировала поколение. Это не просто безукоризненное исполнение, а абсолютная отдача, смешанная с остроумностью, импровизацией, наглостью, обнаженностью, экстазом, перегрузкой, невероятностью, непристойностью… Женщины остаются женщинами, то есть соблазнительными, мужчины остаются мужчинами, то есть ничтожествами, – и все, как на сцене, так и в зале, понимают: больше такого не будет. Софи Ройс и Мартин Вуттке – дуэт, который передает истину, играя одновременно и фарс, и трагедию, – о нем мы будем с ностальгией вспоминать в домах престарелых, как Пруст в «В поисках утраченного времени» вспоминал о Саре Бернар.
А потом – второй акт, который часто опускают или ставят без особого энтузиазма, хотя он гораздо смелее первого. Гораздо менее надуманный, менее претенциозный и в своей фантастичности более реальный, если считать сны реальностью. Как ни странно, позднее творчество Гете «моложе», потому что оно раскрепощеннее, свободнее и менее формализованное, чем его ранние работы, которые хоть и были связаны с «Бурей и натиском», все же следовали строгим канонам. Оно, это позднее творчество, рассказывает о настоящей влюбленности, а не о преклонении и не боится неловких сцен, вплоть до исходящего слюной от похоти старика.
Франк Касторф, с его вставками эротических сцен, уловил фантастичность «Фауста» гораздо лучше, чем точный Петер Штайн. И совершенно логично, в духе Гете, он переносит монолог Фауста «Я философию постиг…» [53] во второй акт, в путешествие, которое должно омолодить Фауста и