Репатриация - Эв Герра
Я прошла по гравийной дорожке, увидела яблоню, под которой раньше стоял садовый столик,
увидела дверь в гостиную, рамки, отвернутые изображением к стене; теперь, когда бабушки больше нет, все в ее доме накрыто простынями.
Антони распахнул ставни.
— Надо будет скосить траву, я вернусь, — сказал он, потом толкнул дверь в бабушкину спальню и, раскрыв шкаф, закашлялся:
— Не знаешь, где тут полотенца? Может, проветрить? Сейчас проветрим. Кстати, в баре поблизости есть вайфай. Сможешь оставаться на связи с друзьями. Правда, здорово?
Уперев руки в бока, я оглядывала дом и не узнавала его.
— Анна, если находиться здесь будет слишком тяжело, можешь вернуться к нам. Ты никому не помешаешь. А вот в шкафу есть полотенца и постельное белье, я заеду к тебе завтра. Тебе что-нибудь нужно?
Вместо ответа я помотала головой — все нормально, ничего не надо. Дядя положил на стол банкноту в 20 евро и уже вышел было из дома, но вернулся. Захотел еще раз вымыть руки. Прислонившись к мойке, он беспокойно посмотрел на меня. Я вышла из гостиной и улеглась на кровать в комнате по соседству с бабушкиной, где когда-то ночевал мой отец. Дядя закрыл спальню и стал еле слышно бормотать через дверь.
— Анна, ты же нам когда-нибудь все расскажешь? Объяснишь, почему ты прекратила общаться с отцом?
Я чувствовала, что его ладони легли на дверь. Он тяжело дышал. А его голос, хотя дядя говорил очень тихо, проходил сквозь подушку, которой я накрыла голову, чтобы больше ничего не слышать.
— Анна, почему до тебя невозможно было дозвониться? Разве телефон отключают на целых два дня? Почему с тобой всегда трудно связаться? Мы же как-никак твоя семья.
Я уткнулась в подушку лицом, и он, не дождавшись ответа, вышел, осторожно закрыл входную дверь и завел двигатель автомобиля.
В порыве гнева я выскочила из отцовской комнаты, чтобы взять двадцатиевровую купюру. Я была уже в полной решимости выйти на улицу, как вдруг поняла, почему ничего здесь не узнаю: кухня изменилась — во время моих летних каникул она никогда так не выглядела.
В старом доме оставалось всего несколько вещей, дорогих моей душе. Бабулино кресло, ее кровать и посуда на кухне, расположенная в привычном порядке. Они напоминали о воскресных обедах и тех старых кухонных полотенцах. Я с улыбкой подумала о том, как мы, подпрыгивая, вынимали приготовившиеся блюда из духовки, открывая ее черным полотенцем, йогуртовый пирог в кондитерской форме, а иногда пирог с фруктами, золотистый, как моя кожа, и с твердой корочкой. Я представляю себе, как вкладываю в него клубнику, кусочки яблок и груш. Мы вытаскиваем форму на подставку под горячее — и кухня наполняется ароматом выпечки. Мои руки в тон пирогу, их придерживают белые руки. Мы начинаем отталкивать друг друга, тянуть руки, желая помочь, наши руки под бабулиными — с фруктовым соком и стаканом сиропа. Бабушка заворачивает в салфетки подарочки и вкладывает в наши детские ручонки. Руки бабушки я вижу отчетливо, но почему только руки, а где же ее глаза?
В шкафчике под мойкой я обнаружила ту самую форму: интересно, она только мне навевает воспоминания о детстве или старшему поколению тоже?
Я не знала, с моим ли только детством связан этот дом, связан ли он с детством отца: помню лето в саду на улице Гортензий, открывающиеся ставни, гравийную дорожку и почтовый ящик, босые ноги и форму с пирогом, прижатую к животу, я так и вижу наши руки на столе: мы сидим кружком и играем, подставляем лица солнцу, замирая под его лучами, — и оно запечатлевает горячий поцелуй на наших веках. Но где же глаза бабушки? Я помню белизну ее полноватых рук под сенью листвы в послеобеденные часы и темные пятнышки на венах. Но где ее глаза? Их я не вижу, неужели глаза отца я тоже забуду, как забыла глаза бабушки?
Какая-то машина замедлила ход перед домом, затормозила и лишь потом поехала дальше. У этого дома давно никого не видели, тем более меня.
Я засунула двадцать евро в лифчик, взяла кондитерскую форму вместо корзины для покупок и вышла из дома.
С двадцатью евро и формой для пирога я обогнула круговые развязки, миновала цветочные клумбы, две автобусные остановки, вечно пустынные, пришкольную парковку, какого-то парня в длинной футболке, который шел к улице за стадионом.
Мне вспоминалось, как я в тринадцать лет уходила с пляжа сразу после полудня и шагала одна. Помню водонапорную башню — сооружение, похожее на груду металлолома. После нее надо было идти по улицам к подсолнуховым полям и, чуть не доходя до них, срезать путь — у большого камня, который служил мне ориентиром. Я иду той же дорогой, только наоборот — от полей в сторону моря, направляюсь за стадион, куда сворачивает весь народ, скапливаясь на автозаправке и на парковке у супермаркета.
Это был супермаркет сети Super U. Две маленькие девчушки дурачились, толкая друг друга.
Я вошла внутрь; охранник смерил меня взглядом. У входа посетителей встречали дыни — огромные, величиной с голову — и местное, шарантийское, вино, малочисленные покупатели по двое семенили за своими тележками; оставив позади гвалт промоакций и развалы овощей, я же направилась к полкам с вином и пивом, поблуждала среди ликеров.
Когда я спокойно разглядывала две бутылки дешевого виски, размышляя, какую взять, меня похлопал по плечу охранник:
— Говорю же, в магазин нельзя заходить босиком. И вашу кондитерскую форму необходимо оставить в камере хранения.
На входе в супермаркет мне совсем не хотелось ничего ему отвечать, но он был настойчив:
— Вам сюда нельзя.
— Мне надо кое-что купить. Это займет три секунды. Я возьму пачку макарон и бутылку. Вы позволите мне войти? Или что будем делать?
— Но это…
Я вошла в супермаркет и направилась к стеллажам, пока он подбирал слова.
— В любом случае вы не можете выставить меня за дверь. Иначе я свяжусь с соответствующими органами. Никто не поймет, кто из нас прав — вы или я. То ли вы меня вывели из магазина потому, что я сумасшедшая, то ли потому, что черная, а может, потому, что я черная сумасшедшая. Доподлинно об этом никто не узнает. Так где здесь макароны?
Я осмотрелась и нашла нужный указатель.
— Тут можно найти пакет макарон дешевле одного евро?
Он не улыбался. Он почесывал нос,