Сторож брата. Том 2 - Максим Карлович Кантор
Подъехали к руине завода, выгрузились из БМП, зашли в гигантский ангар. Помещение почти не пострадало от обстрела, хотя кругом руины.
— А снаряды здешние стены не берут, — сообщил Макар. — Столько слоев бетона, что не пробьешь.
На бетонный пол поставили жестяной таз, в тазу солдаты развели костер — из соседнего разрушенного дома принесли доски пола. На костре грели котелок с тушенкой, сцена как в киноленте про Вторую мировую войну. Роман Кириллович сидел на корточках перед костром, грелся.
— Давай-ка, потрави что-нибудь за русскую классику. Просвещай народ, учитель. Тургенев там, Пушкин, или что еще. Ты к нам пропагандистом приставлен.
— Зачем вам Тургенев?
— Ну, профессор, ну, голубчик! Ну, поработай для Родины.
Роман Кириллович подумал, что его привезли сюда для какой-то изощренной пытки. Наверное, им прикроются в бою. Но морить голодом не собирались: дали ложку, он поел из котелка. И тогда Роман Кириллович решил говорить с этими людьми.
— Понимаете, мы с вами, все мы, любой из нас — мы все сделаны из культуры нашей страны. Культура — это как атмосфера, как материал, из которого лепят людей. Вы не удивляйтесь. Даже если вы сейчас стреляете, вы в глубине души должны в этом раскаиваться. Жалеть о своих поступках.
Солдаты смеялись.
— Это ты хорошо сказал, — заметил Макар. — Весело.
— Вся русская культура — это культура покаяния. Культура исповеди и раскаяния, — говорил Роман Кириллович. — Видите ли, друзья, — зачем я назвал их друзьями, подумал Роман Кириллович, — я много книг прочел, но не знаю другой такой литературы, в которой писатели так ругали бы свою собственную страну.
— Это они зря. Я так считаю. За что ругать-то? Это как мать ругать.
— Писателям было стыдно за рабство. Вы же знаете, что в России было крепостное право. Людей продавали. Как вещи. Одни люди были рабами других. И русским писателям было стыдно, что их братья — рабы. Знаете, был такой писатель Радищев. Он в тюрьме сидел за то, что рассказал про рабство. Как Солженицын рассказал про лагеря. Ведь все люди — братья. Нельзя угнетать другого.
— Ты что, поп? Нет, если ты — поп, то вопросов нет. Религию уважаем.
— Я неверующий, — сказал Роман Кириллович, чем вызвал осуждение солдат. Все они были с крестиками на шее. — Но я гуманист. И русская культура призывает к гуманизму. Вот воюете, убиваете людей. Убиваете родных, они братья ваши.
— Это хохлы-то? Рагули?
— Украинцы, а не хохлы. Они ваши братья. И вы пришли на их землю. Стреляете в них. Убиваете мирных людей.
— Нет, ты послушай. Мы, он говорит, мирных жителей убиваем. Да рагули когда забирают донецкий поселок, они всех, кто за Россию, привязывают к столбам на улице голыми. А как жителям не быть за Россию, если они — русские? Ну ты мне скажи.
— Вы к братьям пришли с оружием. Но вам надо видеть в солдате враждебной армии не врага, а родного человека. Великий русский писатель Лев Толстой описал чеченскую войну и сделал чеченца, Хаджи Мурата, главным героем. Толстой раскаивался в российском империализме. И Радищев, и Чаадаев, и Чернышевский, и Щедрин, и Маяковский — они все раскаивались в империализме! Великий философ Владимир Соловьев поставил вопрос: «Россия Ксеркса иль Христа?»
— Кого-кого? — спросил Макар.
— Ксеркса.
— А… Ксероксы, вайфаи. Интернет, короче. Тогда ладно. Техника России нужна. Но не в технике только дело. Хватит уже этой западной байды.
— Пойми простую вещь, солдат, — сказал ему Роман Кириллович. И, как это было Роману Рихтеру свойственно, когда он начинал говорить перед аудиторией, речь сделалась живой и сама повела его вперед. Логика мысли стала сильнее и страха, и расчета. Он страшился этих людей, но его речь не боялась ничего. — Пойми сам и объясни товарищам. Если ты хочешь защищать Россию, то обязан защищать ее честь. А честь России — в ее способности сострадать и стыдиться. Ты не тем защитишь свою Родину, что убьешь украинца, но тем, что устыдишься войны и обнимешь врага.
— Ну-у-у. Стыдиться. Дело хорошее. И чего именно мы должны стыдиться?
Голос гулко разнесся под сводами ангара, и голос был знаком. Шел по ангару тяжелой разлапистой походкой грузный, крупный человек с широкими плечами и большелобой головой. За ним — солдаты, много солдат. Это был Андрей Варфоламеев.
Роман Кириллович пережил то же самое чувство, которое испытывает ребенок, когда родители забирают его из неприятного детского сада.
— Андрей Андреевич! — старый ученый потянулся к чиновнику Варфоламееву. — Это вы? Вы сюда приехали? Вот не ожидал вас встретить!
— Кого ждали? — осведомился Варфоламеев. — Если не секрет. Солдат НАТО?
— Что вы! Просто вы находите время… несмотря на занятость… хотя, если вдуматься, это ваша работа, — Роман Кириллович запутался в длинном предложении.
— Стало быть, русская культура — в покаянии? Ну-у. Интересно. Бойцы прониклись?
— Андрей Андреевич, а зачем меня сюда привезли? Зачем я здесь? — спросил ученый.
— Зачем — где? В России? В Бахмуте? На войне?
— Знаете, я так устал. В Бахмуте, на войне… здесь… Зачем? Всё вместе — всё непонятно. Вы так нарочно устроили?
— Ну-у. Во-первых, войну точно не я придумал. А зачем вы здесь, в России, это надо у папы с мамой спросить. Родились тут. Тут вот и чувство стыда испытываете. Вместе с другими. Сообща, так сказать. В едином порыве.
Варфоламеев присел на корточки возле костра, внимательно разглядывал Романа Кирилловича.
— Ну-у. Со стыдом и раскаянием, конечно, убедительно. До известной степени. Вот как бы я на ваш тезис возразил. Если спросите моего мнения. Возможно, раскаяние в крепостничестве — от недостатка обдуманной социальной концепции? Как так получается: Платон и Аристотель оправдывают рабство. А Радищев стыдится. Он умнее Аристотеля? Вроде бы нет доказательств этого факта. Возможно, дело в том, что у Аристотеля ясная социальная концепция. А у Радищева нет таковой.
— У Радищева — концепция Просвещения, — живо вступил в спор Роман Кириллович. — И его книга написана две тысячи лет спустя рабской теории Платона! Вы же не станете спорить, что Просвещение есть закономерный итог развития философской мысли Запада. Тот же Аристотель — неужели вы думаете, что он бы не одобрил Канта?
— Вот, вы потянулись ко мне, как ребенок к маме, — хмыкнул