Сторож брата. Том 2 - Максим Карлович Кантор
— Нет, это неточно, — сказал Блекфилд. — Иное дело, кому деньги принадлежат. Денег в России осталось предостаточно. И воюет Украина не с русским народом, а за свою независимость.
Профессор Блекфилд с интересом наблюдал за эволюцией сознания аспиранта; оксфордского профессора, как подлинного ученого, радовала самостоятельность мышления. Но неуправляемая самостоятельность подчас заводит далеко.
— Любопытное рассуждение, — согласился Блекфилд, — со многим соглашусь. Однако не олигархия определяет характер Российской империи, хотя (в этом вы правы) именно олигархический строй позволил к империи вернуться. Почему бы вам (академический вопрос) не рассмотреть феномен Российской империи сам по себе — вне связи с капиталом?
— Я и сам запутался, — грустно сказал Каштанов. — Но я помню — хотя был молодой, — как социалистическую собственность стали рвать на части. Мне чего-то недостает в рассуждении. Сам вижу, что не учел чего-то. Если смотреть на Великую русскую революцию в перспективе истории, то перестройка и Украина — это Вандея, — закончил Каштанов. — Ведь у Вандеи имеется мораль — и она закрепляет навсегда разрушение социализма.
— Вы все перепутали, Каштанов, — грустно сказал тихий Блекфилд, — идет война с возродившейся империей, которая не допускает в себе никаких революций. И социализма в этой Империи нет и быть не может. И Украина отнюдь не Вандея, возможно, Вандея — это Донбасс, хотя я не сторонник таких псевдоисторических аберраций.
Аспирант Каштанов пересек комнату и вышел в коридор.
— Я ведь не сказал, что все понял до конца. Я сказал, что запутался. Может быть, Вандея — это Донбасс. Только мне в цивилизацию дороги нет. Мне и самому грустно.
Никто из профессоров не сказал ни единого слова: Бобслей скорбел, Медный был слишком возмущен, а Блекфилд испытывал глубокое сожаление от того, что талантливый человек погубил себя — и что же сказать самоубийце? В том, что Каштанов себя погубил, сомнений не оставалось.
— Мария Павловна, — сказал Каштанов, — позвольте мне.
Он взял самый тяжелый чемодан, с посудой. Потом перехватил и второй чемодан.
— Повесь мне на плечо рюкзак, — попросил он старшего мальчика.
Каштанов был невысоким, но крепким человеком. Он принял на плечо рюкзак, тряхнул плечом, чтобы ремень сел плотнее; поднял оба чемодана, потом изловчился и взял второй рюкзак тоже. Подхватил второй рюкзак той же рукой, которой держал чемодан полегче.
— Вы сильный, — сказал маленький мальчик. — Вы прямо как рождественская елка.
— Как азиатский верблюд, — сказал Каштанов, и старший мальчик засмеялся.
Старший мальчик вместе с Марией нес третий чемодан.
— Вы проводите нас до вокзала? — спросила Мария.
— Если позволите, мы поедем вместе, — сказал Каштанов. — Как же я могу отпустить вас одну? И еще с детьми.
— Мы с Асланом, — сказал младший мальчик, который нес льва Аслана, Пуха и Пятачка в руках, — и еще с Пухом. Не волнуйтесь, дядя Каштанов.
— Вот именно, — сказал Каштанов. — Аслан меня тоже будет защищать. Лучше с ним идти.
— И куда же вы поедете, Каштанов? — спросил профессор Медный. — Ваша диссертация, как понимаю, уже забыта. Куда направляетесь?
Каштанов повернулся к профессору.
— В Россию, — сказал Каштанов.
— Занятия философией в России, — заметил Медный, — всегда крайне проблематичны.
— Я по профессии пилот, — сказал Каштанов. — Слышал, в Донецке нужны летчики.
Глава 40. Елизавета
Рассветное солнце желтое, но сам рассвет в Москве розовый, лиловый, пепельный — дым и марево большого города меняют цвет воздуха; когда комната окрасилась розовым светом, Рихтер поднялся.
Завтракать не стал, да и нечем было завтракать: у брата на кухне пусто. Пошарил в шкафу, нашел сахар и распечатанную пачку печенья. Зато рукописей — в избытке. Брат постоянно что-то записывал; на кухонном столе — стопка исписанной бумаги. Рихтер взял одну из страниц: представил, как Роман Кириллович, сидя в одиночестве на кухне, начал записывать соображение о принципе двоичного у Платона — и не закончил. Впрочем, Платон тоже свою мысль не закончил, подумал Рихтер. Вот если бы мы с Романом остались друзьями, если бы не было войны, если бы мы поговорили… И, в свою очередь, Марк Рихтер эту мысль также не додумал.
На обороте листа Рихтер написал: «Вернусь, ждите», положил лист на стол, придавил печеньем «Юбилейное».
Завернул спящую девочку в одеяло, она заворочалась во сне, зевнула, Рихтер подумал, что ребенок проснется и заплачет. Но не проснулась; он взял запеленутого младенца на руки, вышел. Темный, сырой, зимний двор, мерзкие часы утренней снежной слякоти. Метро уже работало, он спустился на станцию.
Утреннего поезда ждали те, кто далеко работает и, наверное, тяжело работает. Таких людей очень много: ранние поезда набиты до отказа; толпа с перрона ломилась в вагон, который уже был полон. Втиснулись, однако, все: вдавили друг друга в стены. Рихтеру уступили место: седая борода и младенец на руках. Рихтер сидел, прижимая девочку к груди, оберегая от толпы. Но агрессии в московских людях не было.
Война не сказалась на лицах людей, с бедных граждан довольно и привычной ежедневной заботы. Война пока не исказила