Песня жаворонка - Уилла Кэсер
— Ты пела для Харшаньи?
— Да. Он считает, что я облагородилась и в этом тоже. Он говорил мне приятные вещи. О, он был очень мил! Он согласен с тобой, что мне нужно идти к Леманн, если она меня возьмет. Он вышел со мной к лифту после того, как мы попрощались. Там он сказал еще кое-что приятное, но с грустным видом.
— А что он сказал?
— Он сказал: «Когда люди, серьезные люди, верят в вас, они отдают вам частичку своего лучшего „я“, так что… берегите это, мисс Кронборг». Потом он помахал руками и ушел обратно.
— Если ты пела, жаль, что не взяла меня с собой. Ты была в голосе?
Фред отвернулся от нее и снова отошел к окну.
— Интересно, когда я снова услышу твое пение.
Он взял букетик фиалок и понюхал.
— Знаешь, то, что ты так покидаешь меня… ну, это почти нечеловеческое умение — бросать столь мягко и столь безоговорочно.
— Возможно, это и правда нечеловечно. Нечеловечно было также покинуть дом в последний раз, когда я знала, что это навсегда. Но все равно мне было гораздо больнее, чем любому другому из домашних. Я это пережила. Сейчас у меня нет выбора. Как бы ни было мне тяжело, я должна ехать. Неужели похоже, что мне это доставляет удовольствие?
Фред наклонился над сундуком и вытащил оттуда нечто, оказавшееся кустарно переплетенной партитурой.
— Что это? Ты когда-то пыталась это петь?
Фред открыл партитуру и на украшенной гравюрой титульной странице прочитал посвящение Вунша: «Einst, О Wunder!». Он вскинул голову и взглянул на Тею.
— Мне это подарил Вунш, когда уезжал. Я тебе рассказывала про него, про моего старого учителя в Мунстоуне. Он любил эту оперу.
Фред направился к камину, держа ноты под мышкой и тихо напевая:
— Einst, О Wunder, entblüht auf meinem Grabe, Eine Blume der Asche meines Herzens[120]. Ты совсем не знаешь, где он сейчас?
Фред прислонился к камину и посмотрел на нее сверху вниз.
— Нет, к сожалению. Возможно, уже умер. Прошло пять лет, а он себя не берег. Миссис Колер всегда боялась, что он умрет где-нибудь в одиночестве и его зароют в прерии. Когда мы в последний раз получили от него весточку, он был в Канзасе.
— Если его удастся найти, я бы хотел что-нибудь для него сделать. Эта штука о нем много говорит.
Он снова открыл ноты на прежнем месте, где раньше заложил пальцем, и изучил надпись фиолетовыми чернилами.
— Как типично для немца! Он тебе это пел когда-нибудь?
— Нет. Я понятия не имела, откуда эти слова, пока однажды Харшаньи не спел для меня «Аделаиду», и тогда я их узнала.
Фред закрыл книгу.
— Напомни, пожалуйста, как звали твоего благородного кондуктора?
Тея с удивлением посмотрела на него.
— Рэй… Рэй Кеннеди.
— Рэй Кеннеди! — расхохотался он. — Лучше и быть не может! Вунш, и доктор Арчи, и Рэй, и я… — Он отсчитывал на пальцах. — …твои семафоры! Ты многого добилась. А мы помогали тебе как могли, кто в своей слабости, а кто в своей силе. В темные часы — а они непременно будут — вспомни о нас, и тебе, может быть, станет легче.
Он загадочно улыбнулся и бросил партитуру в сундук.
— Ты берешь это с собой?
— Конечно, беру. У меня не так много памятных вещей, чтобы бросить эту. Мало что имеет для меня такую же высокую ценность.
— Такую же высокую ценность? — игриво повторил Фред, имитируя ее серьезный тон. — Ты прелестна, когда впадаешь в свой просторечный стиль.
Он рассмеялся — наполовину вслух, наполовину про себя.
— Что не так? Разве это не совершенно правильный английский?
— Совершенно правильный мунстоунский, дорогая. Как готовая одежда, что висит в магазинах, сшитая, чтобы подходить всем и никому, фраза, которую можно использовать для любого случая. О! — Он снова зашагал по комнате. — Это один из огромных плюсов твоего отъезда! Ты будешь общаться с правильными людьми и выучишь хороший, живой, теплый немецкий, который будет похож на тебя самое. Ты обретешь новую речь, полную оттенков и красок, как твой голос, живую, как твой разум. Это почти все равно что родиться заново, Тея.
Она не обиделась. Фред говорил ей такие вещи и прежде, и она хотела учиться. По природе своей она бы никогда не полюбила мужчину, у которого нельзя было бы многому научиться.
— Харшаньи однажды сказал, — задумчиво заметила она, — что если становишься артистом, то должен родиться заново и ничем никому не обязан.
— Точно. И когда я увижу тебя в следующий раз, это будешь уже не ты, а твоя дочь. Можно?
Он поднял портсигар с вопросительным видом и закурил, снова напевая то, что крутилось в голове:
— Deutlich schimmert auf jedem Purpurblättchen, Adelaide![121]
— У меня остается с тобой еще полчаса, а затем — Фреду на выход.
Он прохаживался по комнате, курил и напевал вполголоса.
— Тебе понравится морское путешествие, — вдруг сказал он. — Когда впервые приближаешься к чужому берегу, медленно-медленно подкрадываешься к нему и наконец обретаешь его — ничто не может с этим сравниться. Это пробуждает все, что дремлет в душе. Ты не будешь возражать, если я напишу кое-кому в Берлине? Они радушно примут тебя.
— Спасибо. — Тея глубоко вздохнула. — Жаль, нельзя заглянуть вперед и увидеть, что тебя ждет.
— О нет! — воскликнул Фред, нервно затягиваясь. — Это было бы совсем не к лучшему. Неопределенность и заставляет нас стараться. У тебя никогда не было ни малейшего шанса, но теперь, думаю, ты компенсируешь себе это. Найдешь способ выпустить себя на волю в одном долгом полете.
Тея положила руку на сердце:
— А потом упаду, как те камни, что мы бросали… куда придется.
Она оставила кресло, подошла к дивану и начала что-то искать в лотках — вкладышах для сундука. Вернувшись, она обнаружила, что Фред занял ее место.
— У меня завалялись твои носовые платки. Я оставила себе пару штук. Они больше моих и пригодятся, если у кого-нибудь заболит голова.
— Спасибо. Как мило они пахнут твоими вещами!
Он посмотрел на белые квадратики и положил их в карман. Остался в низком кресле и, когда Тея встала рядом, взял ее руки и стал пристально разглядывать, словно изучая для какой-то особой цели, обводя кончиками пальцев ее длинные округлые пальцы.
— Обычно, знаешь, есть рифы,