Страсти революции. Эмоциональная стихия 1917 года - Владимир Прохорович Булдаков
Напротив, Ленин искренне осуждал фразерство и пафосность, выступал против вульгаризации языка ради доступности изложения. Однако он же обожал использовать гипертрофирующие приставки: архи-, гипер-, квази-, ультра– и анти-. Подобная «ученость» создавала впечатление не логики, а особого рода магии. Слушая Ленина, Ф. А. Степун недоумевал: «…он говорил изумительно убедительно, но и изумительно бессмысленно». Ему казалось, что Ленин использовал стилистику лубка и тем самым «перекликался не только с подлинной мужицкостью, но и с подлинной народностью». Некоторых интеллигентов именно это и впечатляло. Вспоминали, что, выступая, Ленин «размахивал правой рукой, словно забивал гвоздь в крышку стола». Отмечали, что он говорил «без внешнего красноречия, но убежденно и чрезвычайно настойчиво». Действительно, при знакомстве с текстами ленинских речей поражает постоянное возвращение к одной и той же – обычно достаточно простой – мысли.
Технику внушения массам агрессивной непреклонности раскрыл отнюдь не философ, а сатирик А. Т. Аверченко. Он посетил ряд митингов и выявил, что в основе речей большевистских ораторов лежит единая матрица: с помощью искусственной логической цепочки у слушателя вызывалась нужная эмоциональная реакция. Аверченко описывал это так: поначалу следовало произнести какую-нибудь общеизвестную банальность: «Волга впадает в Каспийское море»; затем подпустить сомнение: «Справедливо ли это?»; наконец, прояснить вопрос: «Пролетарская Волга впадает в буржуазное Каспийское море». После этого можно было декларировать: «Довольно многострадальной Волге питать разжиревшее Каспийское море!.. Да здравствует самоопределение Волги, да здравствует Третий Интернационал!» Увы, это было действительно так: логика идейных революционеров резонировала с психозом «обиженных» людей.
«Гипноз» речей Ленина был связан с их соответствием ожиданиям толпы. Сохранилось характерное свидетельство «буржуазного» гимназиста:
Ленина я слышал во время одной из знаменитых речей с балкона дворца Кшесинской… Первое впечатление было не сильным. Речь спокойная, без жестов и крика, внешность совсем не «страшная»… Содержание этой речи я понял… по поведению окружающих. Если при слушании Зиновьева и Троцкого мы присутствовали при пропаганде гражданской ненависти и войны, то здесь то и другое было как бы уже фактом. То, к чему те призывали, у Ленина было само собой понятным… И это сказывалось на толпе. Слушатели Зиновьева ругались, безобразничали и грозили; слушатели Ленина готовы были… сорвать у прихвостней буржуазии и ее детенышей головы. Надо признать – такого раствора социальной ненависти мы еще не встречали…
Между тем нечто подобное звучало в тогдашних стихах рабоче-крестьянских поэтов. 7 июня 1917 года некий Ардин в «Уральской правде» клеймил позором буржуазию:
Капитал
Обирал,
И пощады не знал,
Человеческой кровью питался.
Воевал,
Убивал,
Беззастенчиво лгал…
20 августа некий Марсий опубликовал в «Пермской жизни» свой «Красный звон». Ему виделся такой исход:
Миллионы, миллионы
Погибают на войне…
Но наступит единенье
Всех народов, всех племен,
Зазвучит над всей землею
Долгожданный Красный звон!
Поэтическое негодование творящимся беспределом не могло не нарастать. Однако пролетарские поэты упорно пели свои песни. И. Панфилов в стихотворении «Завод» 25 августа 1917 года утверждал:
Но сквозь дымную мглу и угар
Видим мы твое счастье, Россия,
И несем тебе радостный дар…
Большевики были не одиноки эмоционально. 22 октября 1917 года от лица левацких литераторов и художников Велимир Хлебников объявил Временное правительство несуществующим, а «главнонасекомствующего» Керенского посаженным под арест. Это по-своему перекликалось с большевистскими призывами.
Люди проницательные отмечали, что риторика большевиков подкупала своей радикальной простотой: «устранить („долой“) и устроить („да здравствует“)». Правда, отталкивали ее носители. Один поручик записывал в дневнике:
Сидишь, как пень, и думаешь… о грубости и варварстве. Не будь его – ей-богу, я был бы большевиком… Будь все сделано по-людски, я бы отдал им и землю, и дворянство, и образование, и чины, и ордена… Так нет же: «Бей его, мерзавца, бей офицера (сидевшего в окопах), бей его – помещика, дворянина, бей интеллигента, бей буржуя…» И, конечно, я оскорблен, унижен, истерзан, измучен.
Страхи перед неизбежным заставляли обывателей организовываться. Один из них писал:
Вчера в Петрограде и Москве ожидалось «выступление» большевиков. Напуганному обывателю рисовалось, что ночью произойдут на квартиры вооруженные нападения, резня, грабежи, – одним словом, что-то вроде Варфоломеевской ночи. И вот «домовые комитеты»… на этих днях собирались и совещались, как бы оберечь свои семьи, имущество и сон от анархических эксцессов, и тут обнаружилось, что большинство обывателей имеют и револьверы, и ружья, и кинжалы…
Страхи были непомерными: совещались, что делать, если «ввалится шайка в 10–15 человек, и как действовать, когда дом осадит толпа в 500–1000 человек». Накануне большевистского переворота и сразу после него в глубокой провинции говорили о том, что город будет то ли подожжен, то ли взорван. В связи с подобными слухами столичный сатирический журнал иронизировал:
Провинциальная газета,
Как прежде, сплетнею живет…
Весьма удобна для кло…
Бессодержательна и врет…
Увы, столичные газеты были немногим лучше.
В России слишком ценят искренность убеждений, легко распознают ложь, а потому революционная харизма возникает от истовости и твердости веры. Большевистская демагогия была связана с определенным типом личности. И. Эренбург как-то встретил во Франции среди солдат Экспедиционного корпуса Русской армии «большевика», который напоминал сектанта. Он все время «боролся с какими-то пережитками и предрассудками», будучи уверен, что «можно все перестроить заново, – хотел ввести эсперанто и многобрачие». Во все это он верил «с чистотой ребенка и с преданностью средневекового еретика». «Большевизм пленил его своей радикальностью и прямолинейностью, – отмечал Эренбург. – …Человек по своей природе мягкий, он готов был расстрелять на месте любого „неверующего“, который усомнился хотя бы в пользе эсперанто». В общем, в лице этого человека средневековая психика сомкнулась с новейшим порывом к «рациональному» переустройству мира. При этом «бывали минуты, когда его подлинная жажда справедливой лучшей жизни заражала толпу. В особенности близки солдатам были мысли о том, что „все равны“ и что „война – грех“». Получалось, что весь мир созрел для своего – «диалектического» – отрицания.
Встречался и еще один большевистский типаж. Один патриотичный интеллигент свидетельствовал:
…Я видел большевика – ехавшего с Демократического совещания солдата. Я никогда не видел такой физиономии. Это ужасное – «лицо без лица»… Я убежден, что он сумасшедший, ходящий между нами… Старый партийный работник… Он – ни минуты не молчит. Он – все говорит… металлическим, никчемным голосом, с митинговыми интонациями… И, как многие ненормальные люди, он логичен и убедителен…