Встречное пари - Татьяна Никольская
Я поднимаюсь, встречаю взгляд Марии. В её глазах нет благодарности. Есть сложная смесь удивления, оценки и… какой-то глубинной печали. Она видела, как я смотрел на её дочь. И, кажется, поняла что-то. Что-то важное.
Я киваю ей — коротко, сухо — и ухожу. Обратно в свой кабинет. К своим цифрам. К своей ярости. К своему бессилию.
В памяти — яркий, как вспышка, образ: голубые детские глаза, полные восхищения не перед «художником», а перед тем, «кто их продаёт». И понимание, что в чужой, пахнущей молоком дочери, я на секунду увидел отблеск своей, потерянной. И это больно. Гораздо больнее, чем любая головная боль.
Глава 15. Мария
Я вижу, как к моему кабинету направляется Горностаев. Сейчас устроит разнос, как обычно — с громом и молнией, что в священных стенах «Apex Grand» находится ребёнок. Готовлюсь к битве. Внутри всё сжимается в тугой, стальной комок. Моя рука лежит на спинке стула Насти, готовая в любой момент стать щитом.
Но он входит… тихо. Не то чтобы осторожно — его шаги всё равно тяжелы и уверенны. Но нет той разрушительной энергии, что обычно предваряет его появление. Он выглядит… разбитым. Да, именно так. Его лицо, обычно являющее собой образец холодной, высеченной из камня уверенности, сейчас серое и уставшее. И в глазах — пустота, в которой плавает какая-то тёмная, знакомая мне боль. Та боль, что бывает от собственного бессилия.
Он игнорирует меня. Совершенно. Его взгляд упирается в Настю, и в нём что-то происходит. Что-то такое глубокое и личное, что я инстинктивно прижимаю дочку к себе.
Он опускается перед Настей на корточки. Этот человек, перед которым трепещет весь офис, присел, чтобы быть на одном уровне с шестилетней девочкой. Моё сердце пропускает удар.
Я смотрю, затаив дыхание. Смотрю, как его рука — большая, с чёткими венами, привыкшая сжимать руль дорогой машины или размашисто подписывать приказы, — берет карандаш. Он берет его не так, как беру я или Настя. Он берет его осторожно, почти нежно, кончиками пальцев, будто боится сломать хрупкий грифель. Или испугать ребёнка.
Контраст настолько оглушительный, что я не верю своим глазам. Хищник… и человек. Не просто человек — отец. В этом простом жесте читается память тела. Знание, как держать что-то маленькое и хрупкое. И я вдруг с абсолютной ясностью понимаю: он — отец. И любит своего ребенка безумно, отчаянно и, судя по боли в его глазах, как-то... безнадёжно.
Он не рисует солнышко или котика. Он набрасывает на листе стремительные, резкие линии. И на бумаге возникает не рисунок, а схема. Дух скорости, заключённый в угловатые формы. Настя смотрит, заворожённая. Она чувствует в этих линиях силу, и её детская душа, как и любая, тянется к ней.
«А ты художник?» — спрашивает она с чистым восхищением.
«Нет. Я тот, кто их продаёт.»
Его ответ звучит как приговор себе самому. В нём нет гордости. Есть горькая, исчерпывающая констатация факта. Вот кто я. Не творец. Не отец, который может быть рядом. Продавец. Добытчик из другого измерения. И это всё.
Он уходит так же тихо, как и пришёл, оставив после себя не привычный ледяной сквозняк, а тяжёлую, почти осязаемую тишину. Тишину, полную вопросов.
Настя, вернувшись к своим фломастерам, через некоторое время отвлекается. Она подходит к огромному панорамному окну, за которым лежит весь город как на ладони. Прижимается лбом к прохладному стеклу и молчит. Потом оборачивается, и её голубые глаза задумчиво серьёзны.
— Мама, а мы здесь как в аквариуме? Все смотрят?
Мудрость не по годам сжимает мне сердце. Она уловила самую суть этого места. Мы — за стеклом. Нас наблюдают. Оценивают. И мы наблюдаем сами, пытаясь понять правила этой новой, странной среды.
— Немного так, — честно отвечаю я, подходя к ней. — Но мы тут ненадолго. Вечером пойдём домой.
— А тот дядя… он тоже в аквариуме? — спрашивает Настя, кивая в сторону кабинета Александра.
Я смотрю на матовое стекло его двери. За ним скрывается ураган в дорогом костюме, который только что нарисовал машину моей дочке с такой осторожностью, будто это было хрустальное яйцо Фаберже.
— Думаю, да, солнышко, — тихо говорю я. — Только его аквариум… самый большой. И, наверное, самый одинокий.
Она кивает, удовлетворившись ответом, и бежит обратно к своим краскам. А я остаюсь стоять у окна, глядя на отражение офиса в тёмном стекле.
Всё перевернулось. Монстр обрёл человеческое лицо. Оказалось, что под слоями цинизма, высокомерия и ярости бьётся чьё-то разбитое сердце. И этот кто-то любит своего ребёнка. И, возможно, именно эта любовь и невозможность её реализовать сделали его таким — колючим, опасным, невыносимым.
Мне вдруг стало неловко за свой страх. За свои колкости. За то, что я видела в нём только угрозу. Теперь я видела рану. И это было в тысячу раз опаснее.
Потому что раненый зверь — самый непредсказуемый. И самое ужасное — что мне вдруг, против всей воли, захотелось… не исцелить. Нет, это слишком пафосно и нереально. Но захотелось понять. Увидеть, что ещё скрывается за этим гранитным фасадом.
Я отворачиваюсь от окна. Нет, Мария. Не надо. Это скользкая дорожка. У него своя война. У тебя — своя. Ваши миры не должны пересекаться дальше рабочих перепалок и детских рисунков.
Но семя было брошено. И оно уже дает первые, тревожные ростки. Я смотрю на дверь его кабинета и впервые думаю не со страхом, а с острым, запретным любопытством.
Кто ты на самом деле, Александр Горностаев? И почему твоя боль отзывается такой странной, щемящей нотой во мне?
Глава 16. Мария
Пятница. До новогоднего корпоратива два дня, а я стою перед зеркалом в примерочной дорогого бутика в полной прострации. Люся*, мой личный стилист от бога и по совместительству лучшая подруга, смотрит на меня как на безнадёжного пациента.
— Маш, это же платье-мешок. Ты в него картошку на зиму закладывать будешь, а не на новогодней вечеринке дефилировать.
— Оно сдержанное, — пытаюсь я возразить, но голос звучит неубедительно даже для меня.
— Оно скучное! Ты же не на собеседование в монастырь идёшь! Там будут люди! Мужчины! Твой босс, которого ты описываешь как ходячий грех! — Люся хватает с вешалки другое платье — изящное, синее, с открытыми плечами и умным кроем, который скрывает и подчёркивает одновременно. —