Терновый венец для риага - Юлия Арниева
— Ну, здравствуй, старый сосед! — заорал Кормак сверху, осклабившись так, что рассечённая скула снова закровила. — Как тебе наш ров? Низко? Осыпается? Ты уж извини, гостей не ждали!
Торгила вытащили верёвками, связали и повели к башне, и он шёл, тяжело переставляя ноги в промокших сапогах, оставляя за собой грязный мокрый след, а в маленьких хитрых глазах, облепленных глиной, не осталось ни хитрости, ни расчёта, только тупая, оглушённая злоба загнанного зверя.
Соршу нашли позже.
Мойра узнала её первой. Когда пленных женщин из обоза Торгила согнали во двор и выстроили в ряд, среди них стояла одна, невысокая, в грязном платье кухонной прислуги, с платком, надвинутым на лоб до бровей, с опущенной головой и руками, испачканными сажей. Она сутулилась, сжималась, стараясь казаться меньше, незаметнее, и у неё, возможно, получилось бы, потому что в грязном платье и платке она действительно смахивала на кухарку.
Мойра шла вдоль ряда пленных, раздавая воду. Поравнявшись с «кухаркой», замерла. Наклонилась, принюхалась, и глаза её сузились, потому что от «кухарки», несмотря на сажу и грязное платье, тянуло теми самыми духами, сладковатыми, тяжёлыми, которые ни один котёл не перебьёт.
Мойра протянула руку и сдёрнула платок.
Рыжие волосы рассыпались по плечам, Сорша вскинула голову, а её зелёные глаза, прятавшиеся секунду назад под опущенными веками, сверкнули бешенством.
— Вот ты где, змеюка, — прошипела Мойра и, прежде чем кто-либо успел шевельнуться, схватила Соршу за волосы, намотав рыжую прядь на кулак. Та вскрикнула и согнулась пополам, рванулась, но Мойра держала крепко. Подбежавший Финтан оттащил Мойру, осторожно, с видимым усилием разжимая её побелевшие пальцы, а Сорша выпрямившись и тяжело дыша, растрёпанная, с пылающими щеками, посмотрела на меня.
Я стояла на крыльце, Коннол рядом, опираясь на моё плечо, и мы оба молча смотрели на женщину, которая когда-то была глазами и ушами Торгила, которая соблазнила Брана и подтолкнула его к убийству, которая разрушила два дома и погубила десятки жизней, а сейчас стояла во дворе нашей башни, пойманная за косу бывшей служанкой.
В зелёных глазах Сорши не было ни раскаяния, ни мольбы, только ненависть.
— Добро пожаловать домой, Сорша, — произнесла я.
Глава 34
Суд собрали на третий день, когда мёртвых убрали с поля, раненых перевязали, а двор отмыли от крови, хотя бурые разводы ещё проступали между камнями, въевшись так глубоко, что ни щёлок, ни песок не могли их вывести.
Коннолу к тому времени стало легче. Среди прибывших с войском оказался лекарь, сухопарый немолодой валлиец по имени Мэдок, повидавший за свою жизнь столько гноя и горячки, что рана Коннола вызвала у него лишь брезгливое хмыканье. Осмотрев плечо, понюхав край повязки и пробормотав что-то на своём языке, он достал из кожаной сумки склянку с густой тёмной жидкостью, влил Коннолу три глотка, невзирая на попытки отплеваться, обложил рану кашицей из растёртых трав и перевязал заново. Через час жар, державшийся двое суток, начал спадать, тёмные прожилки вокруг раны побледнели, и Бриана, наблюдавшая за действиями валлийца с ревнивым прищуром, буркнула, что она бы и сама справилась, будь у неё такое снадобье. Мэдок, не удостоив её взглядом, сухо ответил, что рецепт он готовил двадцать лет и унесёт в могилу.
Коннол, ощутив облегчение, тут же попытался встать, но Мэдок прижал его обратно к подушке одной жилистой рукой, просипев: «Лежать, господин, или привяжу к кровати, как привязывал таких же упрямых ослов в лагере короля». Коннол послушался на два часа, потом всё-таки поднялся, оделся, и спустился в зал. Бледный, осунувшийся, покачивающийся на ногах, однако суд над человеком, погубившим его отца, он намеревался вершить сидя в отцовском кресле.
Люди набились в зал до отказа: наши, деревенские, наёмники Коннола, воины из подкрепления, чьи лица я видела впервые, суровые, обветренные, в чешуйчатых доспехах, от которых тянуло железом и дорожной пылью. Факелы чадили в кольцах на стенах, бросая рваные тени, и воздух в зале, густой от дыхания сотни людей, дыма и запаха пота, крови и мокрой шерсти, стоял такой плотный, что его, казалось, можно было резать ножом.
Коннол сидел в кресле своего отца.
Тяжёлое дубовое кресло с резными подлокотниками, единственное в зале, стояло у стены напротив входа, и я помнила, как Уна рассказывала, что при старом риаге в это кресло никто, кроме хозяина, не садился, а Бран, захватив башню, первым делом уселся в него и приказал подать вина. Теперь в нём сидел сын того, для кого оно было сделано, и кресло, казалось, узнало его, приняло, обхватило, как обхватывает старая перчатка руку, по которой была сшита. Правая рука Коннола лежала на подлокотнике неподвижно, перевязанное плечо выступало бугром под рубахой, и его бледное, осунувшееся лицо, с тёмными тенями вокруг ввалившихся глаз, было таким жёстким, что я, сидевшая рядом, по правую руку, невольно подумала: так, наверное, выглядело лицо его отца, когда тот вершил суд в этом же зале, за этим же столом, годы назад.
Торгила и Соршу втолкнули в зал Орм и Финтан.
Торгил шёл первым, тяжело, грузно, волоча ноги, всё ещё в промокшей, заляпанной глиной одежде, со связанными за спиной руками, и борода его, некогда заплетённая в аккуратные северные косицы, свалялась в грязный ком, и от него разило болотной жижей и кислым потом. Маленькие хитрые глаза, облепленные грязью, рыскали по залу, оценивая, прикидывая, подсчитывая даже сейчас, даже со связанными руками, потому что привычка считать чужие слабости была в этом человеке сильнее страха.
Сорша шла позади, прямо, высоко подняв подбородок, несмотря на верёвки на запястьях и разорванное платье, обнажившее исцарапанное плечо. Рыжие волосы, растрёпанные Мойрой, падали на лицо спутанными прядями, но зелёные глаза горели холодным огнём, губы были сжаты в тонкую линию, и во всей её осанке сквозило такое надменное, оскорблённое достоинство, будто её привели сюда по ошибке, и она ждёт, когда недоразумение разрешится.
Орм толкнул Торгила в спину, и тот рухнул на колени перед креслом, с глухим стуком, от которого дрогнули доски пола. Сорша опустилась на колени сама, медленно, плавно, с той выученной грацией, которую не отнимешь ни верёвками, ни грязью.
Тишина в зале сгустилась. Я слышала, как потрескивают факелы, как сопит кто-то в задних рядах, как скрипит кожа на сжатом кулаке Кормака, стоявшего у двери.