Дон Родригес, или Хроники Тенистой Долины - Лорд Дансени
– Может, вырвать им зубы? – предложил Мораньо.
– Идем, – сказал Родригес, и Мораньо с печалью посмотрел на предназначенного ему коня; так человек рассматривает утлую, неуклюжую лодчонку, на которой ему предстоит выйти в море в штормовую погоду.
Родригес помог ему взобраться в седло.
– Сумеешь удержаться? – озабоченно спросил он. – Нам предстоит дальний путь.
– Господин, – ответил ему Мораньо, – эти руки до вечера продержатся.
Тогда Родригес, видя, как крепко вцепился Мораньо в переднюю луку седла своими сильными загорелыми руками, тоже вскочил на коня. Стоило им, однако, тронуться с места, как Мораньо пришлось стиснуть бока лошади сначала пятками, а потом и коленями – настолько неудобной показалась ему ходившая ходуном конская спина.
Родригес первым выехал на беспорядочно петлявшую дорогу и поскакал на север, а каблуки Мораньо не позволяли его лошади отставать от лошади господина. В седле Мораньо держался так, словно учился верховой езде в той же школе, в которой несколько позднее готовились всадники Маколея[5], предпочитавшие править конем «отпустив удила, одной лишь кровавой шпорой». Как бы там ни было, миля за милей быстро оставались позади, пока оба мчались вперед по мягкой белой пыли, которая взлетала из-под копыт в небо и частью оседала обратно на ленивую дорогу, а частью оказывалась в легких Мораньо. Золотая монета на зеленой шелковой ленточке болталась и подпрыгивала на груди Родригеса в такт лошадиному галопу, так что в конце концов он опустил ее за пазуху и надолго о ней забыл. Один раз путники заметили далеко впереди человека, которого спасли от петли: он тоже мчался во весь опор, а за ним неслась налегке вторая лошадь. Но вскоре дорога взобралась на холм, всадник пропал за бугром, и они больше его не видели: как-никак у него была запасная лошадь, на которую он мог пересесть, когда первая устанет, поэтому догнать незнакомца нечего было и надеяться. Должно быть, именно поэтому воспоминания о нем вскоре изгладились из памяти обоих, как позабыт был ими и гостеприимный хозяин, который среди ночи отправился в Сарагосу со всем своим имуществом.
Поначалу мандолина Родригеса, висевшая у него за плечами, довольно чувствительно ударяла его по спине, однако молодой человек слегка ослабил ремень и избавился от неудобств; подобные мелочи, какими бы незначительными они ни казались, способны порой весьма и весьма нас обрадовать. После этого он мог ехать дальше в свое удовольствие. Что касается Мораньо, то он никакого удовольствия не испытывал, да и не стремился к этому. В первый же день своих странствий он надел одежду своего господина, причем в его представлении этот опыт был сравним разве что с зубной болью, то есть был чем-то средним между неудобством и сущим мучением. Во второй день, после трудного дневного перехода, Мораньо вынужден был карабкаться по острым крутым скалам, хотя его тело было довольно плохо приспособлено для подобных упражнений. Третий день увенчался верховой ездой. Но Мораньо никогда не искал спокойной жизни и принимал неудобства с непринужденным смирением, каковое почти полностью разрушало зловещие планы Сатаны, намеренно насылавшего на него все эти тяготы и лишения, если только – а похоже, что дело обстоит именно так, – неудобства не посылает нам Небо.
Словом, несмотря на все трудности, Мораньо был почти весел, поспешая за своим господином. Из тысячи дней, проведенных им в гостинице «Рыцарь и дракон», Мораньо не мог припомнить и двух, которые различались бы между собой: все они были на одно лицо и каждый как две капли воды походил на остальные. Все те дни были как один, бесконечно повторяющийся снова и снова; однажды – в какой-то неизвестный заранее день, отмеченный лишь верстовым столбом, ничем не отличающимся от остальных столбов на этой монотонной и унылой дороге, – жизнь его должна была закончиться, а бессмысленное чередование дней – прерваться, и, оглянувшись на прожитые годы, Мораньо увидел бы только один день, а если и оглянуться ему было не на что, значит вся жизнь прошла без пользы. И лишь вечером того единственного и бесконечного дня, который он проживал в безотрадной тьме мрачной гостиницы, в его жизнь вошел Родригес, и Мораньо сразу признал в нем одного из тех людей, кто, будучи сродни блуждающему свету, способен внезапно устроить день среди звездной ночи. Он знал, нет – чувствовал, что, следуя за Родригесом вчера, сегодня и завтра, он получит три совершенно разных дня и три различных воспоминания; именно поэтому Мораньо с готовностью оставил один-единственный свой день, снова и снова повторявшийся в его жизни, предпочтя ему дни новые и удивительные, навстречу которым Родригес, несомненно, способен был его повести. С радостью бросил Мораньо свое унылое существование, и иначе просто не могло быть, потому что как же тогда удавалось бы людям, обуреваемым одной страстной мечтой, вести за собой тысячи, подчиняя их своей неуемной фантазии; и примеров тому множество, начиная с Крестовых походов и кончая каким-нибудь очередным веселым безумством, которое будет в моде в те дни, когда вы будете читать эту мою повесть. И пока путники скакали по дороге, ноздри Родригеса щекотал аромат цветов, в то время как Мораньо вдыхал главным образом пыль, летящую из-под копыт коня его господина, однако путешествие обещало быть тем интереснее, чем сильнее вдохновят Родригеса запахи весны, так что даже от этого Мораньо выигрывал.
В первый час они сократили предстоящий им далекий путь в неизвестность на целых пятнадцать миль. В следующий час они проехали пять миль, а в третий – сделали десять. После этого Родригес и Мораньо поехали совсем медленно.
Солнце садилось. Мораньо наблюдал за закатом почти с восторгом, поскольку конец дня предвещал и конец его страданиям, которые, за исключением нескольких счастливых минут, когда они шли пешком – как сказал Родригес, чтобы дать отдохнуть лошадям, – не только не стали меньше, но даже несколько возросли с тех пор, как они покинули дубраву у ручья. В Родригесе же – также, возможно, слегка утомленном – закат дневного светила будил чувства более серьезные, как свойственно это утонченным умам. Все его существо откликалось на это прощание дня, и он чувствовал его красоту, а когда легкий ветерок сделался прохладнее и блеск трав померк, отчего вся равнина сразу нахмурилась и потемнела, Родригес услышал – или ему показалось, будто он слышит, – звуки, слишком далекие, чтобы он мог разглядеть их источник; они доносились то ли с равнин