Маленькие рассказы - Юрий Маркович Нагибин
Каравай, каравай, кого хочешь выбирай!.
Взявшись за руки, взрослые играли в каравай, Митя кинул биту и побрел на песню.
Что за умение у взрослых делать интересной самую скучную игру. Вот прозвучало задорное «выбирай», и узкоплечий гость, стоящий в центре круга, спокойно подошел к Оле и поцеловал ее в щеку. Оля приняла это как должное, она лишь слегка покраснела, поправила волосы и вышла на круг. А когда настал ее черед, она поцеловала брата хозяйки, и тот стал «водить» и «водил» до тех пор, пока под общий хохот не поцеловался с хозяйкой. Тут Оля заметила Митю, взяла его за руку и втянула в круг.
— Каравай, каравай… — старательно пел Митя, кружась, и приседая, и становясь на цыпочки вместе со всеми. И другой хоровод, еще более яркий и многоцветный, кружился и приседал в стеклянной выпуклости шара над клумбой.
И менялись люди в центре круга, и у дядя Кости не только щеки, но и шея и губчатый нос были испачканы помадой — так часто доводилось ему быть избранником. Только один Митя оставался чистым и незапятнанным, потому что его никто не выбирал. Одурев от беспрерывного кружения, он высоким и печальным голосом выкликал для других слова призыва:
Каравай, каравай, кого хочешь выбирай!
Сейчас водила Таня. Кого она выберет? Конечно же дядю Костю. Полный нового смирения и радостного признания разумности всего творящегося в жизни, Митя умиленно взглянул на своего соперника. Пусть будет так! И он когда-нибудь станет взрослым, и у него будет такая же коренастая фигура, косматая грудь и большой пористый нос, и он будет пить вино, мазать в городки и нравиться дачницам.
И тут перед ним выросло что-то розовое, золотое, выросло, надвинулось, закрыло весь мир, две руки обвили его шею, и Митя с головой погрузился в трепетную, нежную, благоуханную стихию. Но перед тем как впасть в забытье, Митя на какой-то кратчайший миг увидел лицо Тани. Увидел немного бледную под загаром кожу, чуть вздернутый нос с двумя веснушками на переносье, чистый маленький лоб, более светлые, чем кожа лица, веки над синими, с черной искоркой глазами.
Что было потом, Митя плохо сознавал. Кажется, его вытолкнули на середину, и вокруг кружился, смыкался и вновь отбегал, как волна в отлив, хоровод, и он различал фиолетовое платье хозяйки и, кажется, выбрал ее, потому что она была наиболее ярким цветовым пятном.
Затем он вышел из круга и, как слепой, брел куда-то. Он наскочил грудью на калитку и даже не заметил этого, долго шел, спотыкаясь, по болоту, ступил в горячий, свежий коровий блин и шел дальше с отяжелевшей ногой, пока водный рубеж лягушиного озерца не преградил ему путь.
Тогда он сел и заплакал. Он плакал оттого, что жизнь так прекрасна, сложна и коротка и что ему, прожившему целых десять лет, осталось не так уж много — и он не успеет охватить, осознать нежданное, огромное, щемящее счастье.
4. Песни
Митя рано узнал прелесть песни. Ему пела мама.
Шумом полны бульвары,
Ходят, смеются пары…—
звучало по утрам в залитой солнцем комнате. Мама вытирала пыль с вещей, отдавая солнцу их лакированные глади. А Митя был во власти бульваров, полных светлой радости, шумящих молодыми голосами и весенней листвой.
И может все случиться!.
Митя не знал, пела ли мама еще, он просто ничего больше не слышал. Сердце обмирало и замыкалось в своей тайне: что-то случится в его жизни, непременно случится, грозное, счастливое, до стыда сладкое, о чем он и думать не смел.
И все же мамино пение не шло в сравнение с пением «родни» — так называла многочисленный клан своих родственников молодая женщина Катя, соседка по квартире. Катя работала надомницей, она делала матерчатые и бумажные цветы. Когда Митя был совсем маленьким, Катя присматривала за ним во время маминого отсутствия, позже она всегда приглашала его на свои домашние праздники. У Кати было шесть женатых братьев и три замужние сестры, все как на подбор рослые, крепкие, громкие люди, с размашистыми движениями, рождавшими ветер. Профессии и у братьев и у деверей были мужественные: четверо братьев работали пожарниками, один милиционером и один сторожем в зоопарке; муж старшей сестры был шофером, средней — мясником, младшей — водолазом. Худенькую, юную незамужнюю Катю они жалели, уважали и называли «художницей».
Петь родня начинала не сразу. Поначалу долго сидели за столом, загроможденным страшноватой в своей близости изначальному естеству снедью. Митина пища была предельно удалена от своего живого прообраза: угадай-ка в соленых кусочках, тщательно упрятанных под сметанным соусом с зеленым луком, — сельдь или загубленных для холодца поросят в студенистой массе с кружочками огурцов, яиц и зубчатками моркови. А тут селедка покоилась на блюде всем своим открытым мертвым телом, с перламутровой, красноглазой головой и задранным хвостом; поросячьи ножки с раздвоенными копытцами торчали из бледного желе, а на мосле жареной телячьей ноги рыжели волосы. Эти блюда стояли вперемежку с горами пунцового винегрета, квашеной, сильно пахнущей подсолнечным маслом капусты, солеными огурцами и многочисленными бутылками водки и вина. Вся эта снедь, как и расположившиеся вокруг нее люди, обладала яркой, терпкой живописностью.
Надо было опустошить тесно уставленный стол, утыкать блюда окурками — особенно доставалось селедке, получавшей окурок в полуоткрытый жалобный рот; надо было опорожнить все бутылки с красным и белым вином, чтобы Катя вразрез нестройному шуму завела:
В маленькой светелке
Огонек горит…
Шум сразу стихал, и в Катином голосе исчезали визгливые ноты, он становился тих и мелодичен:
Молодая пряха
У окна сиди-и-ит!..
Блаженство входило в Митину грудь. Он словно знал в своем предбытии маленькую светелку, озаренную красноватым, чадящим пламенем масляного светильника, видел склоненную над пряжей русую голову с косами короной, слышал даже, как тепло, скромно и нежно пахнут эти девичьи косы. И как же любил он пряху, как жалел ее одиночество, ее беспомощность в огромном, черном, ночном мире, обступившем светелку с бедным, слабым огоньком! Странно, но строка следующего куплета: «Вот она ласкает старого вдовца» — не доходила до Мити. И не потому вовсе, что он был так наивен, а просто он чувством не поспевал за ней. Он был еще во власти печального одиночества пряхи,