Дороги - Белла Яковлевна Барвиш
— Помочь парню надо, — сказал Перепевин. — Обязательно. Но вот узнать бы, что с ним…
На следующий день Барбаков был в классе. Сидел, опустив плечи и голову, лишь изредка поднимал глаза. Когда я подошла к нему, он еле слышно проговорил:
— Зря все… Пришел, раз вы просили. А дальше?
На перемене меня вызвал из учительской Голованов, протянул конверт:
— Барбаков просил передать. Это письмо с поселения, от «учителя» его. Я вам писал о нем, помните?
Пятого урока у меня не было, и я читала это письмо в учительской.
«Здравствуй, Славик. Узнал от людей, где ты, да услышал от них твои «приветы» мне. Не думай, что я в обиде, это тебе надо бы обижаться на меня, только не за то, что ты думаешь. Вот беда, Слав, писать я не мастак, поговорить бы нам с тобой по-человечески. На всякий случай, чтоб не думал, что я тебе здесь фуфло с понтом гоню для начальства, — посылаю письмо через верного человека. Чтоб ты знал — пишу, что во мне болит и спать спокойно не дает.
Ты, значит, думаешь, что я теперь ссучился, повязку надел, тебя предал? Хочешь верь, хочешь нет, только на всем свете нет для меня дороже тебя никого. Ты мне, как сын. Тогда, на вокзале, когда подобрал тебя, об этом, конечно, не думал. Просто: вот, думаю, еще один заморыш пропадает ни за что, возьму, человеком сделаю. А стали вместе — полюбил я тебя очень. Не упрекнуть хочу: вот, мол, подобрал, кормил, поил, а ты мне мат в «приветах» шлешь. Я что думал: приготовлю его для нашей трудной жизни, другого-то пути все равно у него нет, раз со мной. Этим и успокаивал себя: не учи я, он бы на моем примере сам научился. Я сразу понял, что ты парень сильный, по любому пути бы пошел — своего добился бы в жизни. А я тебя, значит, на свой путь пустил.
Верить-то всегда не очень верил, что верно живу, вот в чем штука… У других жизнь, как жизнь, может, и скучная со стороны, а ты только и жди стука в дверь: пройдемте, гражданин. Но я не очень на жизнь обижался. На свободу выходил — старался побольше ухватить. Судили — думал: ну что ж, покуролесил, поделом получаю, хоть не за так сажусь. К вышке приговорили — дело ваше. Отменили — спасибо, опять же — ваше дело. А жизни-то своей, выходит, был не хозяин…
И ведь часто думал: может, завязать со всем этим, пожить, как люди? А как начать? Куда кинуться? Обозлюсь на себя: слабак несчастный, — и давай тебе втолковывать, чтобы хоть ты верил, что нет для нас другого пути. Может, не тебя убеждал, себя хотел убедить, что другого пути нет. А ты верил.
Устал я от всего, Слав, так что сил больше не было. Отбывал я, где ты сейчас. А потом так уж получилось: меня на поселение, а тебя сюда… Так вот, хочу тебе сказать: Манковский — мужик что надо, а уж нашего брата со взгляда понимает. Охмурил он меня ловко, но я, сколько жить буду, — спасибо ему буду говорить. Тут, видишь, доказать надо нашему брату, что не обидно это — жить по-людски.
Ты понимаешь, время сейчас такое, что не работать в колонии нельзя. А у меня, Слав, кашель от этого изолятора такой, что и сейчас парни в общежитии обижаются: спать не даю. В общем, работал я. А работать, чтобы только время шло, — это я не умею. Любое дело надо делать, чтоб потом на тебя никто не обижался. Пилил я лес, полторы нормы давал. А тут вдруг бугра помиловали. Парни говорят: возьмешься? Я отвечаю: хлопцы, мотористом я для вас был и буду, а командовать да с начальством якшаться — увольте. Начальник отряда вызвал, муж директора школы вашей, мужик тоже неплохой, да больно мягкий, а нашего брата только пожалей — на шею сядем. В общем, то же самое мне предложил, ну, я ему ответил, как и парням. Вызвал второй раз, смотрю: Манковский у него в кабинете. Начали меня вдвоем обрабатывать. Бригада, мол, разношерстная, почувствуют слабинку, работать ни черта не будут. Развалится хорошая бригада. А ты, мол, человек сильный, тебя уважают, возьмись. Долго Манковский меня обрабатывал.
Ладно, говорю, возьмусь. Только не думайте, что за каждую пачку чая, у кого завелась, или десятку с воли, вам выкладывать буду. На это не рассчитывайте.
Манковский аж передернулся.
— Мы тебе о работе, а ты — про чай. Да сами уж в министерство писали, пусть разрешат в зоне продажу чая. А то до трех рублей дерут живоглоты в бараках за пачку, и все равно у них берут. Кто-то наживается, кто-то от голоду шатается. А будут в магазине продавать, не так уж и нужен будет вам этот чай.
И скажу тебе, Слав: прав он. Здесь, на поселении, чаю в магазине завались, берут, конечно, пьют, а чифиристов настоящих нет. Сам я тоже почти отвык. Видно, народ мы такой: надо нам, чего нет.
Ну, так вот, стал я бугром. А тут у нас пацаненок один завелся — сучкоруб, каждый день причина, чтоб на работу не выходить. Вызвали его на совет коллектива, и меня, значит, как бугра, позвали. На совете выступают, осторожненько так, с оговорочками: мол, работать надо, без работы нынче никуда, болен, так справку возьми, и все такое.
Поднялся я да как заору на них:
— Вы что здесь ясли развели? Он, сволочь, что делает? Люди за него работают, кубы дают, а он в постельке отлеживается! Мы чем его хуже? Сучки плохо обрублены — бригада шиш получит, а у людей семьи, которым деньги нужны. Я не за себя гребусь, мне-то они ни к чему, все равно я их не вижу, но подонка в своей бригаде не потерплю. Не хочет — пусть убирается в баньку спину тереть. Там тепло, и пыли меньше. Нельзя, говорите, здоровый? Тогда пусть работает, а то мы его по-своему заставим, и срока не досидит.
Манковский слушал, слушал да и говорит:
— Вот, совет коллектива, кого вам в председатели надо. А то вы тут, и вправду, в нянек превратились.
Для чего я тебе это все в подробностях расписываю? А потому, что сам не заметил,