Алфавит от A до S - Навид Кермани
Наверное, я стала такой резкой и непрямой только потому, что не хотела походить на бабушку – всепрощающую, всепринимающую, женственную, – а теперь люблю ее именно за это.
* * *
Сколько раз я приземлялась в Германии, и ни разу меня не останавливали на таможне. Только сегодня, когда у меня с собой двадцать тысяч евро, которые дал мне отец, потому что не может перевести их за границу сам, будто лично виноват в ядерной программе. Я как можно спокойнее прохожу мимо двух таможенников, и один из них жестом просит меня выйти из толпы пассажиров. Хочется сделать ему комплимент. Неужели прочитал на моем лице чувство вины за то, что я все-таки не взяла с собой ту коробку?
Сотрудник таможни спрашивает, хочу ли я присутствовать при том, как он положит банкноты в счетную машину. Происходит то, что никогда бы не случилось в такой стране, как Иран, и что, вероятно, было бы абсолютно немыслимо в большинстве стран мира в ситуации, когда чиновник изымает у гражданина двадцать тысяч евро:
– Нет, – говорю я.
* * *
Мужчина, с которым ты прожила более двадцати лет, забирает вас из аэропорта, доносит чемодан до двери, но не заносит внутрь. Спускается по лестнице к машине, которая с включенной аварийкой перекрывает дорогу.
– Да, да, уже уезжаю! – слышишь его крик.
Все так, как должно быть: правильно для ребенка, который ждал в машине, правильно для любви, которая больше не исцеляет, правильно для половины жизни, которая, несмотря ни на что, ошибкой не была. И все же невероятно грустно. Правильное решение – грустно.
* * *
Вернувшись в свою библиотеку, начинаю приводить в порядок мысли, которые наспех записала во время поездки. В самом деле, мне не следует слишком переживать, надо путешествовать как можно меньше, надо надеяться, что в этом году никто больше не заболеет и не умрет и никакая бомба не взорвется в двадцати метрах от моего дома, – надо радоваться каждой минуте, проведенной наедине с собой, иначе я просто не справлюсь. «Жизнь – настолько прелестное колдовство, что буквально всё сговаривается разрушить эти чары» [48], замечает Эмили Дикинсон. Даже если бы я с утра до вечера сидела за письменным столом, дни были бы переполнены. Одних только полок с непрочитанными книгами и теми, которые хочется перечитать второй, третий, четвертый раз, уже слишком много. Нельзя жить и одновременно писать об этом – по-настоящему жить, я имею в виду, когда любишь настолько, что швыряешь книги в стену. Уже само использование настоящего времени, нет, именно в настоящем времени литература становится вымыслом.
99
Еще один человек упрекает меня в безумии: Ситиро Фукадзава родился в 1914 году в пыльном, бесплодном горном районе Центральной Японии и вырос вдали от городских влияний. Он рано бросил школу, скитался, жил как крестьянин, никогда не покидал провинцию и написал свой первый роман только в сорок лет. Название, которое он выбрал, могло бы стать одним из самых неудачных в истории литературы – с точки зрения продаж: «Трудности в понимании песен Нараямы». Тем не менее в Японии того времени роман стал сенсацией. Видимо, тогда мало кто знал о мире, где на горе обитает Бог. Но все, кто отправлялся на Нараяму, видели его. Поэтому не было никого, кто бы сомневался в его существовании.
Они верили в него, потому что видели, и ни по какой другой причине. Потому их вера – не вера в традиционном смысле. Нельзя верить в солнце – его просто видят. И как солнце нельзя назвать ни хорошим, ни плохим, так и Бог, живущий на Нараяме, не был ни тем, ни другим. Путешествие на гору было не только долгим, но и почти всегда напрасным – Бог являлся только тогда, когда начинал падать снег, и именно в тот миг, когда паломник достигал вершины. Если снег начинал падать по дороге, можно было сразу поворачивать обратно, поскольку попытка была обречена на провал. Если снег начинал падать позже, уже после того как паломник добирался до вершины горы, то его паломничество тоже было напрасным.
«Мне нравится снег на вершинах деревянных садовых заборов, на железных уличных ограждениях, на дымоходах – словом, везде, где он бесполезен и безразличен для людей, – писал Петер Альтенбер. – Снег не приносит мне удовлетворения, я не хочу использовать его для целей сладкой усталости и освобождения, не хочу ликовать при виде него, но хочу смотреть на него с вечной любовью, в меланхолии и восторге».
Снег, особенно первый снег, отдаляет людей от мира, будь то в «Замке» Кафки, «Волшебной горе» Манна, «Кадетской академии в Галиции» Зигмунта Хаупта или в случае с иранской иммигранткой в Вестервальде; снег, кажется, открывает сердца, как это делают рождение, любовь и смерть. Потому ли, что он превращает пеструю землю в пустыню, в море, столь однородное, как ничто? Роберт Вальзер, написавший о первом снеге в «Семействе Таннер», умер прямо в нем. «Нет для меня более важного внешнего события, – писал и Чоран, когда 23 декабря 1970 года в Париже выпал снег. – Теперь я снова ощущаю присутствие своего детства».
Когда О-Рин и ее сын Тацухэй, несущий ее на спине, приближаются к горе, то повсюду видят тела – как недавно умерших (все отправляются в путь в одно и то же время года в надежде на снегопад), так и разложившиеся трупы, скелеты и отдельные кости. Вороны не обращают на живых никакого внимания, как бы близко те ни подходили; им живые еще более безразличны, чем те друг другу. Одному паломнику вороны разорвали живот и свили в нем гнездо, где уже сидят маленькие воронята. Выше по склону белые кости лежат так плотно, что издали кажутся свежевыпавшим снегом.
О-Рин повезло: как только сын оставляет ее на горе, начинается снегопад. Но потом Тацухэй нарушает закон: он возвращается, чтобы посмотреть на мать. Ее голова и спина защищены циновкой, но снег уже начинает покрывать лоб, грудь и колени.
– Мать! А снег-то и вправду пошел! – громко сказал Тацухэй.
О-Рин тихо подняла руку и махнула ему, словно говорила: «Уходи! Уходи!»
– Мать! А тебе не холодно?
О-Рин покачала головой. Тут Тацухэй заметил, что поблизости нет ни одной вороны. «Может, улетели в деревню, ведь снег пошел, или забрались в гнезда, – подумал он. – Хорошо, что начался снегопад. Лучше сидеть под снегом, чем