Дикие сыщики - Роберто Боланьо
— Там были родители Лауры Дамиан? — спросил я.
— Во всём блеске своей эмблематичности, — сказал Дивношкурый, — плюс масса других известных людей, я всё рассмотрел, уж ты будь спок, через окошко, а с Беррекалем даже поздоровался — я был у него в семинаре, не знаю, вспомнил он меня или что. Да и пожрать хотелось — от одного воспоминания, что у них там расставлено, слюни текли. Вот бы, я думал, войти туда вместе с Марией и отвязаться по полной. Я себя чувствовал как выжатый лимон — ото всех наших упражнений, наверно. По-честному, я уже не мог сосредоточиться ни на каком сексе, понимаешь?
Я перестал ощущать, что, типа, «вот её губы», «а это она языком», хотя у меня в этот самый момент с яиц капали слюни Марии — и ничего этого я уже не ощущал…
— Ну ладно, хватит, — сказал Панчо.
— Хорош песни петь, — сказал его брат.
— Покороче, — добавил и я, чтоб не отстать от других, впрочем, искренне утомившись ото всех этих деталей.
— Короче, я так и сказал: слушай, Мария, давай-ка отложим до другого раза. Обычно мы трахались у меня, так что время особо не поджимало, хотя на всю ночь она не оставалась: хоть в четыре утра, хоть в пять, но обязательно надо домой, доставало страшно — провожать же надо, куда я её отпущу, когда на улице темень… А она говорит: ты, давай, не останавливайся. То есть, по заду-то лупи, я так это понял («Я бы тоже так понял», — вставил Панчо), ну я и лупил — одной рукой лупил, другой тормошил титьки ей, письку, и дождаться не мог, когда всё это уже кончится. Я бы сам давно спустил. Но, конечно, неловко ей-то не дать кончить. А эта сучка не кончает и не кончает, не кончает и не кончает, я озверел, наяриваю её по жопе уже изо всех сил, и не только по жопе, а куда придётся — по ляжкам, по животу, по лобку… Никогда не пробовали? А вы попробуйте, рекомендую. Во-первых, звук такой, с оттяжкой сначала отвлекает ужасно, как из другой оперы — ну всё равно что жевать тушёное мясо, а там вдруг попалось что-то сырое, а потом входишь в ритм, она стонет, настраиваешься уже на этот ритм — ты бьёшь, она стонет, ты сильней, она сильней, жопа уже огнём горит, все ладони отбил, они тоже горят, и такое уже просто… сердцебиение в члене: пум-пум-пум…
— Ладно, ты не увлекайся, — сказал Монтесума.
— Клянусь. Она держит во рту — не сосёт, ничего не делает, просто держит, ну трогает иногда кончиком языка, ну как… пистолет держать в кобуре. Почувствуйте разницу, не как выдернули из кобуры и наводят, а как бы ещё в кобуре, в ножнах, не знаю уж, как объяснить. У неё тоже всё тело гудит — задница, ноги, внутри, я же чувствую, каждый раз, как ударишь, засунешь туда палец, а там всё гудит, я уже совершенно на взводе, еле держусь, чтоб не кончить. Причём, если не бить, тоже стонет, но меньше, лица мне не видно, но я же слышу — каждый раз, как шарахнешь, так и заходится, прям как душу ей вынимают. На самом деле, перевернуть бы её и вставить как следует, но с ней так нельзя, это такой скандал будет, что не по-её, она же всё хочет по-своему.
— Ну и что было дальше? — спросил я.
— Чего было, я кончил, она кончила, и всё.
— И всё? — удивился Монтесума.
— Всё. Честное слово. Ну, я привёл себя в порядок, причесался слегка, она натянула штаны, и пошли смотреть, как там эти гуляют. А там мы разошлись в разные стороны — вот это и было ошибкой, что я отошёл от Марии, Хотел поговорить с Беррокалем, он как раз стоял один в уголке. Ну, заговорили, подошёл Артемио Санчес, другой поэт, баба его лет тридцати, секретарша редакции «Эль Гуахолоте», только я начал расспрашивать, не нужны ли им авторы — стихи, рассказы, философские зарисовки, у меня материала на сто номеров, монтесумины переводы вон ей предложил заодно, — а сам покосился так глазом, где столик с закусками, потому что жрать хочется уже нестерпимо, и тут, смотрю, опять мамаша, а за ней отец, и там же маячит маститый испанец, ну тут всё и кончилось: взяли да вывели — иди, говорят, отсюда и даже не вздумай опять появляться в нашем доме.
— Неужели Мария за тебя не вступилась?
— Неа. Пальцем не пошевелила. Я сначала прикинулся типа в чём дело, я не понимаю, какие претензии, вы меня с кем-то спутали, но потом смотрю, хорош дурака валять, сам не уйду — пинками выставят, как паршивого пса, на глазах у Беррокаля, что особо обидно. Эта сволочь, кстати, подсмеивалась всю дорогу, пока я пятился к двери. Уму непостижимо, как я мог им восхищаться в своё время.
— Беррокалем? Ну ты, Шкурый, совсем, — сказал Панчо.
— Нет, сначала он вёл себя очень прилично. Вам не понять, вы же все центровые, выросли в Мехико, а я неизвестно откуда, без гроша в кармане, три года назад это было, мне тогда было двадцать один. Приехал — и как бег с препятствиями. Беррокаль тогда как раз отнёсся по-человечески, принял к себе в семинар, познакомил с людьми, чтоб куда-то устроиться, я и Марию-то встретил у него на занятиях. Так с тех пор не жизнь, а какое-то… болеро, — вдруг сказал Дивношкурый неожиданно мечтательным голосом.
— Ну ладно, не отвлекайся, так он засмеялся — и что? — сказали.
— Ну не то чтобы прям засмеялся, конечно, но я почувствовал, что внутри он смеётся. Артемио Санчес тоже смотрел, только этот так нагрузился, что вообще не соображал, что происходит. А вот секретарша редакции «Эль Гуахолоте», та, по-моему, всерьёз испугалась, что неудивительно: от мамашиного взгляда у меня самого волосы на голове зашевелились, ей-богу, я подумал, у неё в сумочке спрятан какой-нибудь дамский револьвер. Причём я так отползаю, но не очень резво, хотя, честно сказать, не потому, что не хочется побежать, а потому, что ещё надеюсь, сейчас подойдёт Мария, раздвинет так всех гостей и родителей, возьмёт меня за руку или положит руку мне на плечо (она, кстати, единственная баба, кого я знаю, кто не за пояс обнимает, а за плечи) и хоть поможет мне выйти оттуда достойно, удалившись