Неотправленные письма - Олег Юрьевич Рой
Она очень редко слушала современную музыку – не из снобизма, просто потому, что не видела в этом смысла. У неё была богатейшая сокровищница классики, океан, который она хотела избороздить вдоль и поперёк. В очередное своё «недопробуждение» она поняла, что эта музыка раньше постоянно звучала в её голове, а теперь затихла. Это её напугало и вернуло к мысли о смерти. «Неужели я умерла? – думала она. – Может, поэтому я не помню своего имени и не слышу больше музыку в своём сердце?!»
Но если она мертва – почему она что-то чувствует? Почему слышит обрывки чужих разговоров, чужое дыхание, шорох осторожных шагов? Может быть, люди чего-то не знают о смерти, может быть, мёртвые не теряют способности слышать?
Так продолжалось довольно долго. В какой-то момент она вновь услышала голос Григорьевича:
– Думаю, пора вывести её из комы. Постепенно, конечно. Придётся подержать её на седативах, в общем, обычный протокол для таких случаев, прости Господи.
– Я буду дежурить, пока она не проснётся, – сказал незнакомый женский голос, мягкий и внушающий доверие. – Моё присутствие необходимо.
– Спасибо, Маргарита Львовна, – сказал Григорьевич. – У вас последнее время и так много работы, но…
– Владимир Григорьевич, – перебила его Маргарита Львовна, – вы же сами говорили: врач не работает, врач живёт на работе. Если мы нужны пациенту, быть рядом – наш долг. В конце концов, в отличие от вас, я не делаю операций… и не принимаю таких сложных решений…
– Вы оперируете сознание, – ответил Григорьевич. – Неизвестно, что сложнее: мою сферу деятельности, по крайней мере, можно увидеть и даже потрогать.
– Это-то и плохо, – парировала женщина и добавила смущённо: – Вы же знаете, я боюсь крови.
– Но ассистировать при операциях всё-таки не отказываетесь, – заметил Григорьевич.
– Только когда совсем нет другого выхода, – по-прежнему смущённо сказала Маргарита Львовна. – Как бы там ни было, девочку надо выводить из комы… ох-хо-хо, ну, начинаем?
Ответа не последовало: возможно, Григорьевич просто кивнул… а может, ещё до этого её сознание погрузилось в глубину спасительной тьмы…
* * *
Голос баюкал, но иногда покачивание на волнах может привести в себя человека, оказавшегося без сознания в открытом море. Бормотание превратилось в речь, сначала неразборчивую, затем – всё более и более понятную:
– Вот так у нас и появилась традиция читать чужие письма. Кто-то скажет, что это неэтично, и, наверно, будет прав. Но нам теперь специально присылают письма для нашего музея, с условием прочитать их. Суеверие? Может, и так, но на войне суеверия простительны. Солдат готовится к атаке, которая может стать для него последней; он пишет родным, а потом, подумав, присылает письмо нам. Мы читаем его, копируем и отсылаем адресату, а копию оставляем в музее.
А бывает так, что человек лежит в госпитале и ему предстоит тяжёлая операция с непонятным пока исходом. Кто-то из его близких идёт в храм, молится, ставит свечи – а потом отсылает нам одно из писем от своего близкого…
Помогает ли это? Я не знаю. Наверно, не должно, но кто знает? Когда человек в безвыходном положении, он всё перепробует, даже самое невероятное. И что-то да сработает. Во всяком случае, мы копируем и читаем все письма, которые к нам приходят. Хочешь, я тебе вслух почитаю?
– Ну давай…
«Здравствуй, родная! У меня всё хорошо, насколько может быть хорошо на войне. Жив-здоров, от ранений защищает броня моего танка – мы с ребятами дали ему прозвище „Зубастый Ёж“ – я, кажется, уже писал тебе об этом. Почему зубастый ёж? Да мы как-то встретились с нацистской бандой на польских танках. Поляки бандеровцам всучили своё старье – наши же Т-72, но кое-как модернизированные. Старые опознавательные знаки стёрли, а название части, или фиг его поймёшь, что это, на бортах осталось – „walczące psy“, боевые собаки, или как-то так. Пёсики оказались так себе, мы хоть и забрались, по нашему русскому раззвездяйству, прямо в капкан, но, когда эти пять собак на нас со всех сторон навалились, не посрамили славы дедов. Всех пятерых отправили к их польскому дьяволу, вместе с их бандеровскими экипажами. Они по нам тоже отработали, но спасла активная броня.
А потом, как мы из боя вышли и машинку нашу техслужба на ремонт поставила, мы с ребятами покумекали. Кузьма сказал – чего это у бандеровцев танки поименованы, а наш красавчик безымянным ходит. Стали думать и гадать, как нам танчик свой назвать. Потом приехал комбат, привез по медали каждому и, когда цеплял, скаламбурил – мол, укры на ваш танк напали, как псы на ёжика, да ёжик зубастым оказался. Так и окрестили.
Ты, если что, не переживай, давно это было, в апреле ещё. Сейчас поспокойней стало. Ну, то есть как спокойнее – мы теперь просто так не суёмся в пекло, сначала бандер арта проутюжит, а потом уже и наши вперед идут.
Ты пишешь, чтобы я больше рассказывал тебе о войне, а мне не хочется. И так эта война из каждой прорехи торчит. Я лучше тебе про природу напишу. Какая всё-таки тут природа! Я думал, ну, степь и степь, а поди ж ты. Да, ровно, однообразно, но не голо – кругом кустарники, акации, перелески то там, то сям. Выскочишь на загривок холма – тут всё холмистое, будто какой-то шторм вздыбил огромные водяные валы, а потом они застыли, словно замерли – а там берёзоньки растут – родные, русские. Помнишь берёзу за нашей школой, где я тебе записки оставлял? Мы там еще поцеловались первый раз, ну, то есть я хотел тебя в щёчку чмокнуть, а ты так повернулась, не знаю, нарочно ли или нечаянно, вот и получилось. А потом ты меня рюкзаком за это двинула. Я часто об этом вспоминаю. Как я тебе рюкзак до дома носил, как спёр на Восьмое марта тюльпаны на рынке – стыдно до сих пор, как с Ванькой старшеклассником дрался, когда он к тебе клинья подбивать стал. Ух, и отделал он меня, зато потом больше к тебе не лез и другим заказал.
Ты меня ещё ёжиком звала, за мою прическу – а я её не специально такой делал, у меня вихор справа, вот и торчит всё в разные стороны. А теперь у меня танк ёжиком