Сторож брата. Том 1 - Максим Карлович Кантор
И впрямь, Россия оскорбилась и сочла наличие планов на отдельную от России жизнь предательством. Что ж вам не милы наши братские объятья? Что ж вы все на сторону врага смотрите? И возбужденные русские патриоты желали стереть с лица земли отступников. А отступники желали видеть русских патриотов наказанными прогрессивным Западом.
Люди стали убивать друг друга с азартом, стремительно впали в состояние зверства: жизнь человека сделалась менее важна, чем статус государства, границы, территории, флаги, символы, гимны, и, уж конечно, жизнь оказалась вовсе обесценена рядом с таким всеобъемлющим и безразмерным понятием, как «свобода». Всякий, кто убивал, считал, что убивает другого человека во имя свободы, а что такое «свобода», никто толком не знал. Люди стреляли друг другу в живот, вырывали друг у друга кишки, выкалывали глаза, ломали ноги, отрезали языки и кастрировали пленных — и при этом говорили слово «свобода», считая это понятие сакральным. Иногда во имя свободы убивали они сами, иногда убивали их — во имя той же самой свободы. Свобода стала идолом, которому приносили человеческие жертвы, и алтарь «священной свободы» мазали кровью детей, а матери слизывали кровь сыновей с алтаря свободы и пели гимны шаманам, которые зарезали их деток. Убийство тысяч молодых людей совершалось в рамках привычного обряда поклонения свободе. На прежних войнах люди убивали друг друга ради прихоти монарха, по воле партии или по приказанию Бога. Люди прежде горевали, оплачивая жизнями своих детей покой господ или церковный обряд. Сегодня люди гордились тем, что поступают единственно разумно, принося детей в жертву; люди верили, что это нужно самим детям — пусть те пока еще и не до конца понимают, зачем умирают, но умереть надо. Люди доводили себя до исступления разговорами о свободе, которую у них отнимали, и отдавали за нее то немногое, что у них действительно было: мужей и детей. Телеведущие равномерно возбуждали пушечное мясо до состояния готовности к прожарке, но речи телеведущих сродни искусству поваров; важно было то, что мясо само просилось на вертел. Украинцы плясали на площадях, выкрикивая «кто не скачет, тот москаль», и во время скачек и прыгания доводили себя до гражданского исступления, до того состояния, когда человеческие жертвоприношения уже необходимы. Свободу надо кормить детьми — и кормили исправно.
Варлам Оврагов и Борислав Лядва хрипели и плевались друг в друга, а умирающий Роман Кириллович говорил:
— Прошу вас, голубчики, успокойтесь. Я вам сейчас все объясню. Поймите, милые. Фактически длится спор между Шеллингом и Кантом. И вот идея Мировой души позднего Шеллинга нашла свое воплощение в российском Софизме… — старый профессор бормотал, а два мошенника смотрели на безумца в недоумении.
— Свихнулся дед, — констатировал Лядва.
— Сбрендишь с вами, — согласился Варлам Оврагов.
— Дело все в том, что кантианская логика нуждается в апперцепции, то есть в прояснении всякого отдельного понятия, доводя туманное до ясно-бытового, чем занимался, например, Сократ. Вы помните диалоги с участием Сократа… И вот Шеллинг противопоставляет этому единый Абсолют… Вы скажете: неоплатонизм…
— Ничего этого мы не скажем, — уверил профессора Лядва.
— Но к чему мы придем? Не к тому ли, что сможем рассматривать текущую войну как спор Канта с Шеллингом?
— Тебе в генштаб надо. Когда мозги прочистишь, — сказал Варлам. — Но там таких чудиков не держат. Они своих наследничков в Оксфорд отправляют.
Верховные шаманы предпочитали спрятать своих детей, отсылали их далеко — в те уютные демократические страны, которые уже давно совершили обряд поедания человеческого мяса и теперь могли скармливать свободе чужих детей.
— Ничего, — цедил заключенный Оврагов, — и без Шеллинга разберемся. Вы, хохлы, допрыгаетесь. Доскачетесь. Я-то здесь сдохну. Но у меня брат есть. Он там, на Донбассе.
— У вас брат тоже есть? — заинтересовался Роман Кириллович. Про своего собственного брата Роман Кириллович Рихтер вспоминать не любил; но вот сегодня вспомнил. Но неожиданно подумал — у тяжело больных бывают такие озарения, — что его собственный брат может приехать в Москву. — У вас есть брат?
— Есть у меня брат. Полковник. — Вор выговорил эти слова с последней гордостью человека, которому есть за что умирать. — Вы еще все про него услышите. Вы еще вздрогнете, суки.
И точно. Услышали. Прошел день — и заключенных, в том числе больных, вывели во внутренний двор тюрьмы, построили в каре. Романа Кирилловича вывели под руки конвойные, затем поместили между Лядвой и Овраговым.
В центр каре вышел человек в полевой форме, высокий, с прямой спиной. Человек этот стоял спиной к Роману Кирилловичу, к тому же Роман Кириллович был настолько слаб, что слушал и смотрел через силу, глаза больного профессора поминутно закрывались.
Человек в форме говорил:
— Вы все преступники. Вычеркнуты из общества. Виноваты перед Родиной. Кто под следствием. Кто-то ждет отправки на зону. Обращаюсь в основном к тем парням, которые получили долгий срок. Предлагаю искупить вину. Я здесь вербую бойцов. Почти наверняка убьют. Это не учения. Расход боеприпасов вдвое больше, чем при Сталинграде. Тяжелее, чем под Сталинградом. Отступать нельзя. За дезертирство — расстрел. Второй грех: наркотики. Расстрел на месте. Третий грех: мародерство. Насилие, сексуальные контакты с флорой и фауной — расстрел. Мне нужны только штурмовики. Только те, кто пойдет до конца, будет резать и убивать. Короткое собеседование. И в грузовик — вперед. Убитых хороним около часовни. Героев хороним на аллее героев. Через полгода выходите на свободу. Время на раздумье — пять минут.
Они сошли с ума, думал Роман Кириллович, вербуют убийц. Что творится с моей Россией?
— Слышал, слышал? — восторженно шептал обвиненный в крупных хищениях Варлам Оврагов. — Ты все понял? Вот он, мой брат!
Глава 22
Индюк и морковка
Изгнанный из рая Паша Пешков скитался по зимней Москве, и его злая обида давно сменилась на обычное чувство меланхолического одиночества, лишенное ревности и ненависти. У бедняков вообще нет ненависти: сильные романтические эмоции — привилегия мелких буржуа. Бедняк просто беден; редкий Иов сохранил веру и возможность диалога с Богом; даже и желания говорить с Богом нет. Большинство иовов просто живет: жить изо дня в день — это довольно тяжелый труд, если вдуматься. Требуется питаться, спать, греться и дышать, а возможность удовлетворить сразу все потребности (согласимся, что количество желаний зашкаливает) общество предоставляет лишь избранным. Одиночество и нищета везде одинаковы, что бы ни твердили о культурных различиях, а дохнут от голода с удручающим однообразием. В Париже одиночество гнетет перспективами стандартно уютных буржуйских домов;