Причудливые зелья. Искусство европейских наслаждений в XVIII веке - Пьеро Кампорези
Среди этих «веселых и недолговечных вещей», скоротечных и изменчивых радостей, сдержанный французский вкус к интимному, направленный на деликатность, достигает своего утомленного совершенства в стиле рококо. Ничто не кажется более соблазнительным, чем «тайный уголок в уединенном месте»[653], ничто так не располагает к «затворничеству» и «отрешению», как неприметный и скрытый «скит». Интериоризация удовольствия происходит за счет миниатюризации ландшафта и уменьшения объектов. Глаз должны ласкать приятные предметы соответствующих размеров, но стремящиеся к сдержанной грациозности, будь то «здание», «беседка» или оранжерея, преобразующая в умеренной внутренней обстановке экзотические растительные миры, рожденные под знаменем беспорядка в первозданном хаосе леса, «чужестранные диковины», редкие одомашненные и каталогизированные эссенции. Все вещи (например, яства и деликатесы кухни) должны быть «одобрены вкусом» и в то же время «очаровывать глаз»[654]. Такова воля «свежей юности», «яркой веселости», таковы утонченные принципы «современной роскоши», подчиненные удовольствиям глаз, хроматической волны. Раньше невзрачных пернатых взгляд притягивают «восхитительные птицы»[655]: «пурпурное золото фазана», «пестрый окрас цесарки». Кажется, что их странная красота служит чуть ли не стимулом вкуса. Причем настолько, что можно предположить, будто глаза могут стать антеннами внутреннего удовольствия, визуальными дегустаторами, связанными с потаенными пещерами внутренностей.
Оранжереи, где, укрытые от непогоды и нарушающие логику времен года, игнорирующие скрытые ритмы природы, созревают в неестественный для них период «фрукты ненастоящего лета» и распускаются «цветы ненастоящей весны»[656], очаровали Жака Делиля, планировщика зеленых насаждений, устроителя сладкой математики полей и садов:
Как люблю эти крыши, прозрачный навес,
Где царит фантастический климат чудес.
В нем без страха цветет иберийский жасмин,
И фиалка забыла об осени с ним.
Ананас, что обманут фальшивым теплом,
Преподносит у тропиков краденый плод[657].
Никогда аббат Роберти, который (как и Джузеппе Баретти) обожал копчености «наших изобретательных колбасников», не предпочел бы ветчину из Байоны ветчине из Сан-Микеле или свиным лопаткам из Сан-Секондо. И уж точно он не предпочел бы ее болонской мортаделле.
«Несколько лет назад я предложил на собрании профессоров Болоньи важнейший вопрос: можно ли вечером, по правилам гигиены, съесть несколько кусочков мортаделлы; и они, будучи высокообразованными людьми, ответили мне с полной серьезностью, что свинина, возможно, является самым полезным из всех видов мяса»[658].
Неизвестно, мог ли граф Пьетро Верри, разделявший с Пьеро Якопо Мартелло страсть к шоколаду как «вкусному и полезному напитку»[659], относить свинину к «вязкому и тяжелому» мясу; но, по всей видимости, реакция болонцев на сенсорную кухню отличалась от той, которую он ожидал. Пьер Якопо Мартелло, даже находясь в Париже, не отказывался «проглотить тарелку макарон с маслом и местным сыром за либеральным, бесхитростным и ломбардским столом»[660] ученого графа Пигетти, посла герцога Пармского при французском дворе. Старина Фельсина питал недоверие – и не только по литературным соображениям – к «тем нашим Франческо», которые непреклонно хотели «сохранить порядок и расположение блюд, от ароматных супов до десертов в форме пирамид»[661]. Верные последовательности блюд в грамматике стола так же, как их проза была естественно враждебна «нарушению грамматического порядка»[662].
Болонья, умевшая быть посредником, даже в этот особенный момент эволюции вкуса, мудро балансировала между старым и новым. Ее «щедрая» кухня в лучших прелатских и сенаторских традициях, склонная к консерватизму, возможно, не могла достойно конкурировать с изысками пьемонтского «стола» XVIII века («наш арбитр многих изяществ»[663]) или бурбонских дворов Пармы и Неаполя. Осторожно упрекая аббата Роберти в чрезмерной любви к ветчине, «копченому соленому мясу»[664], Бенвенуто Роббио, граф Сан-Рафаэле, литературовед Академии Филопатриди, поэт эпохи, предшествовавшей Рисорджименто, в своей «маленькой поэме» «Италия» (L’Italia, 1772), написанной белым стихом, камергер Витторио Амедео III, приглашал его наслаждаться совершенно другими удовольствиями, погружаться в море шоколада, бисквитов, засахаренного миндаля, печенья канестрелли, окунаться в темное, густое озеро, благоухающее белой пеной сахара, в теплый водоворот приальпийских лакомств.
«Я хотел бы послать Вам котел, полный густого, тщательно молотого шоколада, сделанного из настоящего какао из Соконоско и оживленного самой коварной ванилью, с плавающей в нем фелукой[665], сплетенной из канестрелли из Верчелли, вымощенной печеньем из Новары или Кьери, со стенками, усыпанными сахаром Мондови. Посередине возвышался бы небольшой храм, построенный из пончиков, цитрусовых, персиков, айвы и прочих вкусных вещиц, к которым прикасаются невинные руки наших монахинь в нечастые минуты отдыха. На куполе этого маленького храма предполагался шар из тех наших засахаренных сладостей, которые привозят из монастырей Асти; а вокруг него в красивом порядке стояли бы различные статуи, изображающие Феба, Муз и много других вдохновляющих персонажей; лучше, если эти статуи будут сделаны не из хрусталя или фарфора, а из белоснежного сахара самого высокого качества»[666].
Белоснежный сахар, измельченный из голландских сахарных слитков, «жесткий, белый, блестящий, звонкий, легкий»[667], слаще и мягче, чем венецианские сахарные головы, белое золото пекарей, буфетчиков и кондитеров. «Век женщин» сходил с ума по шоколаду,