Ленинградцы - Владарг Дельсат
А дальше та же сила, которая носила Алёнку в туалет, ставит её вертикально, так, что она касается ногами пола. Доктора делаются очень серьёзными, а дочка моя просто визжит от счастья, снова ощутив ногами пол. Я же сажусь на корточки и двигаю её ногами, как будто она сама ходит. Ей просто нужно поверить, что ножки вернулись, а это не очень просто — мало времени прошло, но мы справимся.
— А можно я полностью встану? — интересуется Алёнка.
— Можно, — кивает Сергей, и поддерживающая ребёнка сила исчезает, но я ловлю уже заваливающуюся назад дочку.
Алёнка прижимается ко мне, но потом решительно встаёт прямо, опираясь на ноги. В кольце моих рук делает первый свой шаг, а потом вдруг подпрыгивает на месте и взвизгивает. Она делает свои осторожные шаги, а я чувствую, что сейчас просто расплачусь от радости за мою малышку.
— Папа! — выкрикивает Алёнка. — Я хожу, папа! Я могу! Ты видишь?
— Я вижу, родная, — отвечаю я ей. — Ты ходишь.
Вот в этот самый момент я и осознаю, что всё позади: блокада, бомбы, снаряды и «Граждане, при артобстреле эта сторона улицы наиболее опасна». Всё осталось позади, а мы живём нашей новой жизнью в сказке. Вокруг нас сказка — небывалая, невозможная — но мы живём, и совершенно точно будем счастливы. За всех, как говорила наша поэтесса.
Я понимаю, что блокада ещё не раз напомнит о себе, но кроме как в нашей голове, она нигде уже не гнездится. Не будут смотреть голодными глазами дети и просить у Деда Мороза вернуть маму или сестрёнку. Не будут стоять за хлебом уставшие люди, и не прозвучат страшные для любого врача слова: «прогноз отрицательный». Уходит в прошлое и «ленинградская болезнь», и одноимённая гипертония. И осознав это, я плачу, освобождённо плачу, ведь для нас всё закончилось.
— Мы знали отчаяние и смелость, — произносит доктор Варя. — В блокадных ночах без огня, а главное — страшно хотелось дожить до победного дня
1
…
— Получается, что хоть и не дожили, — говорю я сквозь слёзы, — но он для нас наступил.
— Папочка, не плачь, всё хорошо же! — просит меня Алёнка, забираясь на колени.
— Всё хорошо, малышка, всё хорошо… — отвечаю я ей.
Ведь всё действительно хорошо уже.
* * *
Распростившись с лекарями, мы садимся в карету. Алёнка ластится ко мне, значит, страшно ей, и понять это можно, а вот то, что за нами никто не приехал, наводит на мысли. Впрочем, возможно, здесь так принято, или же я чего-то не знаю. В этом случае мне расскажут, если мне нужно будет знать, а если нет, придётся делать выводы самому. Хотя, вероятно, родных просто не пустили врачи.
— Что теперь будет, папа? — с серьёзным выражением лица интересуется Алёнка.
— Трудно сказать, — вздыхаю я. — С одной стороны, возможно, у нас будет семья, и не будет ничего плохого, а с другой…
— Ты в них не уверен, — замечает доченька. — А почему?
— Не знаю, Алёнка, — отвечаю ей, погладив по голове. — Как-то жизнь резко изменилась, да и в больницу нас встретить не приехали…
— Как будто мы перестали быть? — спрашивает Алёнка. — Но тётя была доброй, и дядя тоже, может, они на работе? Ну или перепутали?
— Может, малышка, — улыбаюсь я, а карета всё катится.
Мне к тому же трудно принять факт того, что мама аж целая княгиня. То есть из «бывших». Всегда считавший, что она из рабочих, я с трудом осознаю эти новости и понимаю, впрочем, что легко не будет. Особенно если здесь приняты старые методы воспитания. Можем и не ужиться, кстати. И что будет именно в этом случае, я просто не знаю. А за окном сказочный город — как будто действительно из сказок. Ходят по-разному, но в старинное одетые люди, время от времени проскакивает местный аналог трамвая — печь самоходная, а перед моими глазами совсем другое.
Да, нас вылечили, научили снова улыбаться, не дрожать от вида кусочка хлеба, но разве в этом дело? Ленинград жил, потому что мы верили и вокруг были люди, а с ними — огромная страна. А что меня ждёт здесь? Моя мама — княгиня, папа ведёт себя как-то очень скромно, разве что брат… Но мои ли они родители на самом деле? Или же мама — рабочая, до последнего мгновения старавшаяся поддержать сына, а папа погиб, защищая в том числе и меня? Как мне жить в этом мире?
Вот карета поворачивает к довольно большому, демаскирующему себя дому, и останавливается. Я же ищу в себе силы, чтобы встать и войти в этот кажущийся пустым дом, потому что крыльцо пустое, да и сквозь окна ничего не видно. Ждут ли нас тут? Зачем мы вообще здесь, может, родителям будет спокойнее без нас? В отличие от них, мы дети Советского Союза.
В этот момент я вижу, что на окне дёргается занавеска, как будто кто-то подглядывает. Наверное, сюрприз хотят устроить? Прямо как до войны, когда мы ещё не знали, что нельзя пугать громкими криками, когда не видели, как у человека останавливается сердце от радости, а не только от горя. Я сижу в карете и понимаю: что бы они ни задумали, мои… родные, я туда не пойду.
— Тогда… — Алёнка задумывается и вдруг произносит, — карета, вези нас обратно.
Я уже думаю, что карета точно не послушает ребёнка, но она разворачивается и уезжает со двора. Оглянувшись, вижу выскочившего на крыльцо брата, вот только выражение его лица понять не могу, кажется, далеко отъехали, или это слёзы застилают глаза. Я прижимаю к себе доченьку, осознавая: мы никогда с родителями не поймём друг друга… Ведь они не чувствовали этого отчаяния… «оставили», они не читали папину похоронку, они не слышали, как ревёт сирена воздушной тревоги и как стучит метроном. Они никогда не ощущали настоящего голода и не знали, что такое, когда ты совсем один. И ещё — не видели ничего уже не выражающих глаз уставших детей, похожих на маленьких старичков. О чём мне с ними говорить?
Карета останавливается. Приподнимаю голову, плечом вытирая слёзы. Мы стоим возле больницы, а я не чувствую в себе сил выйти. Несмотря ни на что, ощущение того, что мы с Алёнкой совсем одни, затопляет меня. Эмоции, к которым я ещё не привык, просто душат, а доченька сидит тихо-тихо, даже не всхлипывает, но думает, наверное, о том же, потому что рубашка у меня уже мокрая.
— Так я и думала, — слышу я вдруг голос коллеги