Хозяин Волшебной Лавки. Том 4 - Юрий Розин
Светлые волосы, ещё не тронутые сединой, аккуратные усы и короткая борода. И осанка человека, который за всю свою жизнь ни разу не усомнился, что перед ним полагается вставать.
Он отпустил слугу одним коротким движением кисти и заговорил лишь тогда, когда тяжёлая дверь за тем затворилась и мы остались в зале вдвоём.
— Граф Пётр Морозов. — Он не подал руки, просто назвался. — Вас сегодня звал к себе мой сын. Я об этом узнал и рассудил, что прежде, чем вы увидитесь с ним, нам с вами стоит поговорить самим. С глазу на глаз.
— Хорошо, но я скажу прямо, без обиняков. — Я выдержал его взгляд. — Разбираться вам нужно вовсе не со мной. А с вашим сыном. А если вы все эти годы про его дела знали и его покрывали, то и сами с ним заодно.
Он приподнял бровь, и в углах его губ дрогнуло что-то, на гнев решительно непохожее. Скорее любопытство.
— А вы не боитесь, Пётр Алексеевич, — произнёс он негромко, — что эдакие слова в моём доме сочтут прямым оскорблением дворянина? И поступят соответственно?
— Не боюсь, граф. Во-первых, мы здесь одни, без свидетелей. А во-вторых, я знаю, что попытками строить из себя оскорбленное достоинство и вызовами к барьеру, ни вы, ни ваш сын себя не утруждаете, не тот у вас размах. Вы, наоборот, прямоту цените выше расшаркивания. Оттого я и говорю прямо. К тому же, думаю, я бы разочаровал вас, если бы начал лебезить и заискивать.
Граф усмехнулся, коротко, одними губами, и без всякой злости.
— Уникальный вы персонаж, Пётр Алексеевич.
— Так зачем вы меня позвали, граф? — спросил я.
— Во-первых, — он не спешил с ответом, разглядывая меня без стеснения, — мне хотелось взглянуть, что вы за человек. Который меньше чем за год наворотил столько в моей семье и делах.
— Обычный лавочник, — пожал я плечами.
— Может быть, но лавка у вас далеко не обычная.
Я поднял бровь.
— Так вы знаете?
— О том, что Виктор как одержимый ищет тайник Апостофина? Конечно.
— Тогда может быть вы мне скажете, для чего?
Он помолчал.
— Не скажу. Но покажу. Пойдёмте.
Мы пошли длинными коридорами, всё дальше от парадных, ярко освещённых комнат, в тихую и сумрачную половину дома. У одной ничем не приметной двери граф приостановился, прислушался и приоткрыл её осторожно, едва-едва.
— Ступайте тихо, — прошептал он. — Она спит. Не разбудите.
В комнате горел приглушённый, прикрытый абажуром свет. Тяжёлые шторы были задёрнуты наглухо, ни щёлки, и в воздухе стоял тот особенный, сладковатый дух, какой держится только там, где болеют долго и без надежды.
На широкой кровати, утонув в подушках, лежала девочка лет двенадцати. Худая до прозрачности, с заострившимся, не по-детски усталым лицом и тёмными прядями, разметавшимися по белой наволочке. Она спала, но сон её не был покоем: дыхание шло трудно, с тонким присвистом на каждом вдохе, будто воздух доставался ей с боем.
[Ох, милый…]
Я смотрел на неё от порога и понимал теперь, задним числом, отчего, когда я давным-давно читал в толстом справочнике про знатные дома Грозова, про эту младшую дочь графа там не было сказано почти ничего, лишь две сухие строчки.
Граф постоял на пороге ещё мгновение, глядя на дочь, потом так же бесшумно притворил дверь и молча повёл меня обратно, к свету и теплу. В гостиной граф опустился в кресло у огня, указал мне на второе, напротив, и какое-то время молчал, собираясь то ли с мыслями, то ли со словами.
— У неё была ангина, — сказал он наконец, не глядя на меня, смотря в огонь. — Самая обыкновенная детская ангина. Полежала, поднялась. А потом всё пошло не так. Врачи, сколько мы их ни звали, говорят одно: порок сердца. Слабое, говорят, сердце, с тех самых пор и навсегда. Поддерживать можно. Вылечить нельзя. Мы возили её ко всем, кого только знали. И к простым лекарям, и к лучшим магцелителям столицы. Целительная магия и артефакты её держат, гасят приступы, когда совсем подопрёт, отводят беду. Но магия её не лечит, только поддерживает на плаву. Лет десять ей дают, не больше. Пятнадцать, если беречь как зеницу ока. И все эти годы пройдут вот так, как ты её сейчас видел. В постели, при задёрнутых шторах, от приступа до приступа.
— Мне жаль, граф, — сказал я, и это была чистая правда. — Искренне жаль. Это страшное горе.
Он коротко кивнул и принял мои слова просто, как принимает их тот, кто давно отплакал своё.
— Спасибо. — Граф помолчал. — А теперь про Виктора. Теперь ты, думаю, догадываешься, ради чего он все эти годы рвёт под себя всё, до чего дотянется. Есть одна легенда, старая, наполовину проверенная. Что архимаг Апостофин, один из лучших артефакторов в истории, будто бы изобрёл на склоне лет артефакт-панацею. Вещь, что исцеляет любую хворь, какую ни назови. И будто бы лежит она и поныне в его тайнике, которого с самой его смерти никто не нашёл.
— И Виктор, — медленно проговорил я, уже понимая, — все эти четыре года ищет тайник Апостофина, чтобы спасти сестру.
— Да. Чтобы вытащить оттуда панацею и поднять Лену на ноги. Всё, что он сделал, всё, что натворил, и тебе, и десяткам других, всё до последней мелочи было ради этого. Ради неё.
— Цель добрая, граф, спорить не стану. — Я не отвёл глаз. — А вот средства негодные, тут спорить тоже не о чем. Самый банальный вопрос: что скажет ваша Лена, когда выздоровеет и однажды узнает, какой ценой её спасали?
Граф долго, очень долго молчал, глядя в огонь.
— Об этом он не задумывается, — сказал он наконец. — И я, признаюсь честно, тоже долго не задумывался. Началось всё это четыре года назад, когда с Леной всё окончательно определилось и врачи развели руками. С того самого дня Виктор и начал подминать под себя всё подряд, без разбора. Я поначалу был даже рад. Сын спасает сестру, работает блестяще, с таким холодным умом, какого я мало в ком встречал. Я гордился им. А потом мало-помалу понял, что и сам уже толком не знаю, как далеко протянулись его сети