Дети русской эмиграции - Л. И. Петрушева
Но вот настала Октябрьская революция. Как у меня болит и сжимается сердце, когда я приступаю к описанию этого периода. Хотя не было никакой стычки и никого не избивали, я чувствовал, что нерусские люди захватили власть, относился к ним с пренебрежением. После Октября все пошло опять нормально в школьной жизни. Мне тогда было 12 лет. В марте 1918 года нас отпустили на каникулы до ноября. Кажется, можно бы погулять в течение долгих-долгих каникул, но, увы, мне гулять не пришлось. Эти каникулы, хотя и продолжительные, были гораздо хуже прежних, коротких. Я, недолго думая, поступил в сапожную мастерскую, устроенную офицерами. Работал или, вернее, учился там 2 месяца, но почти ничего оттуда не вынес, а мне тогда казалось, что без малейших стараний можно научиться. Помню, очень хорошо помню, как первый раз мне выдали дома хлеба не столько, сколько я ел, а столько, сколько выдавали по карточкам. Это было в мае 1918 года. До этого времени мы не голодали, у нас были маленькие запасы, мы продавали вещи, приобретали новые запасы. В конце концов вещей не хватило. Запасы истощились. Прихожу из сапожной мастерской, сажусь за стол обедать, мама мне дает кусок хлеба с предупреждением, что больше не даст. Я взглянул на нее и вижу слезы на глазах. Видно, ей было нелегко приступить к карточной системе. С этого момента началась голодовка. Почти всем нам, русским, известен голод, так, я думаю, нечего описывать эти мрачные дни, в которые приходилось, позавтракавши, с нетерпением ждать обеда, пообедавши – ужина, и так все время. Бросил я сапожную мастерскую, чтобы приступить к более трудной и для меня, 12-летнего мальчика, непосильной работе: возке картофеля из деревни во Владимир.
В 20 верстах от Владимира находилась станция Колокша, куда я с матерью ездил за картошкой. Из Колокши приходилось 5–8, а может быть, и 10 верст идти в деревню, вначале в ближайшие деревни, а потом, по мере истощения запасов в этих деревнях, углубляться все дальше и дальше. Но вместе с физическими переживаниями приходилось испытывать моральные переживания. Зайдешь в деревню и подвергаешься ужасным насмешкам со стороны деревенских: «Вот вы, городские, теперь ездите к нам, и мы вам ничего не хотим продавать, а раньше мы к вам в город возили, но вы очень часто не хотели покупать». Да, это горькая лирика. Продавал газеты, мерз на улицах. Схватывает у меня что-то дыхание, описывая эти строки моей жизни, и поэтому нет слов описать весь ужас и кошмар моего положения. Умерли родители, остался я один-одинешенек. Были родные. Но родные только тогда хороши, когда у тебя хорошо, но если впадаешь в бедность, не хотят на тебя смотреть.
От некоторых лиц я слыхал, что за границей можно учиться. Осенью 1921 года я решил отправиться нелегально за границу. Перешел ее благополучно. Очутился в Польше. Но жалел и даже очень жалел, зачем я уехал из России. Стал «кацапом», которого все поляки ненавидят. Прибыл в Варшаву, в общежитие Русского Красного Креста. Опять голодовка и вши, которые беспрерывно были с 1918 года. Самая ужасная была Пасха <19>22 года. Целый день я проспал на нарах, ничего не евши. Вспомнил прежние Пасхи – невольно заплакал. Прижатый нуждой и голодом, стал усердно молиться. В особенности один раз до того усердно молился, что заплакал. Этого раньше никогда со мной не было. Потом я опять утратил веру и теперь полуверующий. Но наконец, посредством Русс<кого> Крас<ного> Креста, поступил в иностранную (не польскую) торговую контору на службу. Директор и его жена мне во многом помогали. Зав<едующий> общ<иной> сказал мне, чтобы я учился помаленьку, а потом <Красный> Кр<ест> мне поможет. Набегавшись по городу с письмами, в 7 веч<ера> я садился за книгу и до 10 учился. Осенью поступил в русскую гимназию, где проучился целый год и в августе 1923 года прибыл, из-за хлопот добрых людей, в Мор<авскую> Тржебову.
Чтобы закончить описание жизни в Польше, должен сказать, что нелегко приходилось с документами. Зайдешь в Правит<ельственную> комисс<ию> и так и дрожишь и боишься, что тебя ни за что ни про что арестуют и отправят в Совдепию. Эти ожидания выдачи документов и боязнь, что тебя каждый день могут арестовать, переворочали всю душу вверх дном. Кстати, должен заметить, что каждые 2–3 недели, ночью, налетала на общежитие полиция для проверки документов. Вращаясь среди поляков, я забыл русский язык, потом приходилось все вспоминать. Поляки меня сделали заклятым врагом Польши и всего польского. Дай Бог, чтобы была с ними война, я тогда пойду им отомстить за все свои страдания.
Болдырев Н.
Мои воспоминания с 1917 года до поступления в гимназию
В 1917 году 27 февраля был напечатан Манифест об отречении Государя Николая Второго от престола. Манифест был принят народом радостно (я был тогда еще мал, но мне так казалось). Начались парады в Новочеркасске, речи на каждом перекрестке, все ходили с красными лентами в петличке пальто или на шапке. В это время я был учеником второго класса Платовской гимназии, в которой был директором Федор Карпович Фролов, преподающий там теперь латинский язык. Дальше я очень плохо помню. Приехала сестра из Петрограда, рассказывала о каких-то большевиках, боях, митингах.
Время шло спокойно: я продолжал учиться с братом в той же гимназии. 1918 год я совсем не помню. Только знаю, что в этом году несколько раз брали большевики и казаки город. После каждого взятия города, как большевиками, так и казаками, производились обыски. И вот во время вечернего чая, когда все мы собрались дома, то есть мать, отец, я и брат, с верхнего этажа к нам прибежала служанка, бледная, напуганная, и сказала, что у них идет обыск. Это был первый обыск у нас, хотя город брали уже третий раз. Обыскивали три матроса, два каких-то оборванца и маленький мальчишка, который больше всех всюду лазил. На вопрос отца, сколько ему лет, он ответил нахальным тоном: «Много будешь знать, скоро состаришься». Эти слова были встречены его друзьями смехом, только один матрос заставил ответить его, как он стар, что так