Евгений Шварц - Михаил Михайлович Кунин
«Когда у кафедры появился длинный, тощий, большеротый, огромноглазый, растерянный, но вместе с тем как будто и владеющий собой Михаил Слонимский, я подумал: “Ну вот, сейчас начнется стилизация”, – рассказывал Шварц. – К моему удивлению, ничего даже приблизительно похожего не произошло. Слонимский читал современный рассказ, и я впервые смутно осознал, на какие чудеса способна художественная литература. Он описал один из плакатов, хорошо мне знакомых, и я вдруг почувствовал время. И подобие правильности стал приобретать мир, окружающий меня, едва попав в категорию искусства. Он показался познаваемым, в его хаосе почувствовалась правильность. Равнодушие исчезло. Возможно, это было не то, еще не то, но путь к тому, о чем я тосковал и чего не чувствовал на лекциях, путь к работе показался в тумане. Когда вышел небольшой, смуглый, хрупкий, миловидный не по выражению, вопреки суровому выражению лица, да и всего существа человек, я подумал: “Ну вот, теперь мы услышим нечто соответствующее атласным обоям, креслам, колоннам и вывеске ‘Серапионовы братья’”. И снова ошибся, был поражен, пришел уже окончательно в восторг, ободрился, запомнил рассказ “Рыбья самка” почти наизусть. Так впервые в жизни я и увидел Зощенко. Понравился мне и Всеволод Иванов, но меньше. Что-то нарочитое и чудаческое почудилось мне в его очках, скуластом лице, обмотках. Он бы мне и вовсе не понравился, но уж очень горячо встретила его аудитория, и соседи говорили о нем как о самом талантливом. Остальных помню смутно».
На том вечере Шварц почувствовал, что под именем «Серапионовых братьев» объединились мало похожие друг на друга писатели и люди. Но общее ощущение талантливости и новизны оправдывало их объединение. Они часто собирались в комнате у Слонимского, чтобы прочесть и обсудить свои произведения. Как вспоминал Владислав Ходасевич, у Слонимского была постоянная толчея, «происходили закрытые чтения, на которые в крошечную комнату набивалось человек по двадцать народу: сидели на стульях, на маленьком диване, человек шесть – на кровати хозяина, прочие на полу. От курева нельзя было продохнуть»[52]. Шварц был завсегдатаем таких собраний, а впоследствии вместе с Зощенко и Лунцем сочинял пьесы и сценарии для кино «местного значения», показываемого в Доме искусств на близкие и понятные для его посетителей сюжеты.
«Мы-то считали, что он неизбежно станет писателем, – вспоминал Слонимский о Шварце как бы от лица всех «серапионов». – Не сегодня – так завтра, не завтра – так послезавтра. Уж очень этот молодой, темпераментный актер, нервный, подвижной, порывистый, всё примечал своими умными, живыми глазами, схватывал и сразу же выставлял в остром слове черты, отличавшие не только каждого из нас, но и менее связанных с ним людей, умел ответить не только на сказанное, но улавливал и чуть проскользнувший намек на скрытые, затушеванные мысли и чувства».
О Наппельбаумах стоит сказать отдельно. Две дочери замечательного фотографа Моисея Наппельбаума, Ида и Фредерика, писали стихи и занимались в семинаре Гумилева в Доме искусств. После его гибели участники семинара, а потом и литераторы, не имеющие отношения к поэтическому семинару Гумилева, по понедельникам начали собираться на квартире у Наппельбаумов. Свои стихи на этих собраниях читали по кругу все присутствующие, и эта традиция оставалась неизменной до тех пор, пока существовал наппельбаумовский салон (примерно до 1925 года). Шварц бывал и здесь, став таким образом участником не только прозаического, но и поэтического молодежных кругов.
* * *
Итак, вскоре после описанных событий, в том же 1922 году, Шварц был принят на работу секретарем Корнея Чуковского, с которым он недавно познакомился в Доме искусств. Сорокалетний Чуковский к тому времени был уже литературным мэтром – критиком, лектором и переводчиком. Эссе Шварца «Белый волк», посвященное Чуковскому, блестяще и с изрядной долей язвительности показывает силу личности и глубинное одиночество его тогдашнего шефа. Вот как пишет Шварц о Чуковском: «Человек этот был окружен как бы вихрями, делающими жизнь вблизи него почти невозможной. Находиться в его пределах в естественной позе было невозможно, – как ураган в пустыне. Кроме того, был он в отдаленном родстве с анчаром, так что поднимаемые им вихри не лишены были яда. Я, цепляясь за землю, стараясь не щуриться и не показывать, что песок скрипит у меня на зубах, скрывая от себя трудность и неестественность своего положения, пытался привиться там, где ничего не могло расти. У Корнея Ивановича не было друзей и близких. Он бушевал в одиночестве без настоящего пути, без настоящего языка, без любви, с силой, не находящей настоящего, равного себе выражения, и поэтому – недоброй. По трудоспособности трудно было найти ему равного. Но какой это был мучительный труд! На столе у него лежало не менее двух-трех-четырех работ <…> Он страдал бессонницей. Спал урывками. Отделившись от семьи проходной комнатой, он часов с трех ночи бросался из одной работы в другую с одинаковой силой и с отчаянием и восторгом».
Шварц по просьбе Чуковского приходил к нему рано утром и в своем обожании литературы старался угадать каждое выражение его глаз. За несколько дней он научился понимать признанного жреца этой далекой и недоступной, как ему казалось, литературы. «Показывая руками, что он приветствует меня, прижимая их к сердцу, касаясь пальцами ковра в поясном поклоне, он глядел на меня, прищурив один свой серый прекрасный глаз, надув свои грубые губы, – с ненавистью», – описывал Шварц утреннее приветствие Корнея Ивановича, не слишком обижаясь на своего начальника. Затем Корней Иванович спешил дать ему поручение, и Шварц шел то в Публичную библиотеку, то к кому-нибудь из историков литературы.
«Пожалуй, основная и непременнейшая обязанность секретаря или помощника заключалась в том, чтобы разделять все умственные увлечения моего отца, – вспоминал Николай Чуковский, – будь то увлечение детским языком, или текстами Некрасова, или тайнописью Слепцова, или искусством перевода, или Блоком, Ахматовой, Репиным, Маяковским. Секретарь служил для моего отца первой проверкой всего, что он писал: он читал ему свои наброски и черновики и жадно следил по его лицу, какое это производит впечатление. Таким образом, секретарь прежде всего был собеседник, на котором проверялись мысли. Все