Дневник русской женщины - Елизавета Александровна Дьяконова
– Лиза, матушка, наконец-то приехала! – Мы обнимались, целовались без конца.
Растроганная старушка плакала от умиления и чуть было не отправилась в церковь служить молебен.
– Что же ты теперь, делом будешь заниматься? – спросила бабушка, когда мы обе наконец сели за самовар.
– Делами, бабушка. Вот сделаю все и уеду опять за границу, экзамен сдавать.
– А на лето приедешь, – на вакации?
– А деньги где? Ведь дорога-то не дешева… нет, уж до будущего года.
Бабушка вздохнула:
– Ну и то хорошо, что хоть теперь ты здесь! Хоть посмотрю я на тебя! Ишь ты какая стала нарядная, хорошенькая… платья-то уж больно хорошо в Париже шьют, не по-нашему работают…
И бабушка долго качала головой, со вниманием рассматривая настрочки из крепа на корсаже моего траурного платья, купленного по самой дешевой цене в Bon Marché. При виде настоящего парижского платья она вся проникалась почтительным удивлением. И я невольно рассмеялась и крепко ее поцеловала.
Пришла Надя и принесла завещание и расписки.
– Что ж ты с мамой-то не повидаешься? – нерешительно спросила бабушка.
– Лиза, приходи, – тихо сказала сестра.
Я видела, что им страшно хочется, чтобы я побывала дома. И поэтому ответила:
– Что же, зайду… Хоть я и отрезанный ломоть, но если хотите – отчего же?
Лица сестры и бабушки прояснились. Обе они, в сущности, дрожали перед железной волей матери: бабушка всю жизнь ее побаивается, а о несчастной Наде и говорить нечего, – робкая от природы, она до того забита, что у нее нет собственной жизни, ни дум, ни желаний, и вместо энергии – капризы, с которыми она готова всегда нападать на того, кого не боится.
И теперь они были довольны, что я согласилась.
– Какая ни на есть, а все-таки мать, все-таки повидаешься, – примиряющим тоном произнесла бабушка.
– И кажется, она хочет просить тебя съездить в Извольск к Саше, он что-то опять поссорился с своим воспитателем, так вот разберешь их, – сказала Надя.
– А ты сама… не сможешь туда съездить?
– Я-то в Извольск? да что ты, Лиза… – ответила Надя тоном, в котором ясно выражался страх при одной мысли: как это она поедет в Извольск, чтобы там вести самостоятельные переговоры с воспитателем брата. Возражать было бесполезно. Я вздохнула:
– Хорошо. Приду. Только не сегодня… завтра…
27/14 марта
Все было по-старому в этой квартире, из которой я буквально убежала на курсы. Ни одна мебель не передвинута, ни одна лампа не переставлена; только прислуга новая: кухарки и горничные не могут уживаться с таким характером.
Я вошла в спальню – это была когда-то моя комнатка, вся оклеенная светлыми обоями, с белыми кружевными занавесками и цветами на окнах, веселая и ясная, как майское утро. У меня мороз пробежал по коже, когда я переступила порог этой комнаты, где столько пролито было слез в годы ранней молодости, где в ответ: «Я хочу поступить на курсы» – слышала: «Будь публичной девкой!» – и от звонкой пощечины искры сыпались из глаз.
– Терпите, терпите… – слышался кругом благоговейный шепот родни, преклонявшейся пред силой родительской власти. – Христос терпел и нам велел…
Нет, – не все же терпеть!
Прошло время, выросла воля, высохли слезы… и я, в день совершеннолетия, ушла из этого дома с тем, чтобы более туда не возвращаться…
Теперь комната была обезображена тяжелыми темными занавесками на окнах; загромождена безвкусной мягкой мебелью, обитой полинявшим от времени кретоном. Хорошо знакомый мне низенький шкафчик, битком набитый лекарствами, стоял у постели, и на нем по-прежнему – свежая стклянка из аптеки Шнейдера…
Мать сидела на диване. Она слегка приподнялась при моем входе.
– Здравствуйте, ю-рист-ка… – с насмешкой протянула она, по привычке протягивая руку для поцелуя.
Я смотрела на нее.
За эти пять месяцев болезнь сделала свое дело: организм истощился еще больше, кожа на лице слегка сморщилась и пожелтела, уши стали прозрачнее. И вся эта фигура – худая, вся закутанная в теплые шали – представляла что-то жалкое, – обреченное на медленное умирание…
Сердце болезненно сжалось и замерло… Мне стало жаль эту женщину, жаль, как всякого больного, которого я увидела бы в больнице… Но зная, как она боится смерти, я сделала над собой усилие, чтобы ничем не выдать своего волнения.
– Здравствуйте, – тихо ответила я, целуя пожелтевшую худую руку, и села напротив. – Как ваше здоровье?
– Ни-че-го… Как ты живешь в Париже?
– Хорошо.
– Приехала делами заниматься после бабушки?
– Да.
– Когда уедешь?
– Не знаю еще… там видно будет, как все устрою.
Воцарилось молчание. Нам больше не о чем было говорить друг с другом.
«Что же, надо уходить», – подумала я и встала.
– Постой. Ты должна съездить в Извольск. Там Александр опять что-то с воспитателем напутал… Экий мерзавец, – вторую гимназию меняет и все не может ужиться, – проговорила мать.
Я от души порадовалась в эту минуту, что брат далеко и не может быть ни прибит, ни выдран за уши, как бывало в детстве. А она продолжала:
– Я письмо на днях получила от Александра. Пишет, что уходит от Никанорова. А я не хочу. Так вот поезжай туда и узнай, в чем дело.
– Хорошо. Съезжу. До свиданья.
Вечером бабушка помогла мне разобрать вещи и приготовить что нужно для небольшой поездки. Завтра еду в Извольск.
Ярославль, 30/17 марта
Ох, как устала. Точно не двести верст по железной дороге проехала, а прошла тысячу пешком. И как скверно на душе, когда подумаешь – какая масса усилий и денег тратится на образование всяких умственных убожеств и ничтожеств только потому, что они родились от состоятельных родителей. С какою бы пользой для страны могли быть употреблены они иначе!
Когда извозчик повез меня с вокзала в гимназию, дорогой он выболтал все новости города Извольска вообще, о гимназии в частности.
– Сказывали, инспектур новый – из Питера… ве-ежливый такой… подтянет, говорят, распустил, знать, старый-то – емназистов больно.
Я с тревогой соображала, поладит ли мой братец со столичным педагогом и имеют ли какие-нибудь отношения его неприятности с воспитателем, у которого он помещен на пансион, с новым инспектором… Старый, тот, который был тому два года назад, когда я переводила брата в эту гимназию, был человек простой и недалекий. Теперь этот… да еще из Питера… как-то надо будет с ним говорить? Чего придерживаться?
Извозчик подъехал к гимназии. Я поднялась по лестнице в приемную. Служитель пошел «доложить» инспектору. Через несколько минут дверь отворилась, и на пороге показался человек среднего роста, в золотых очках и форменном вицмундире щеголеватого, столичного покроя. Лицо его с высоким покатым лбом, прямым, выдвинутым вперед носом, тонкими поджатыми губами так и дышало той своеобразной неутомимой педагогической энергией,