Дневник русской женщины - Елизавета Александровна Дьяконова
Село Устье, 3 июня
После более чем двухмесячного перерыва – снова берусь за перо. Возвращусь к тому времени, – это для меня необходимо, так как в эти дни со мною произошло что-то странное.
Я все время, с конца февраля, читала каждое утро по главе из книги Неплюева; это доставляло мне какое-то особое ощущение: я читала критику всей нашей жизни, некоторые страницы которой дышат такой искренностью, такой беспощадной правдой, что невольно вырывалось рыдание и сильнее чувствовалась вся неправда жизни, вся сила горя современного человечества… Тогда же, на курсах, я получила письмо и сразу догадалась, что это от М. П. Мяс-вой – почерк был женский, незнакомый. Прочла… все письмо было написано так, как именно надо было написать: каждое слово, казалось, сказано было от сердца и в то же время – осторожно, точно с тайной мыслью, чтобы я как-нибудь не исказила его смысла и не обиделась бы. Уже с первой странички письма чувствовалось, что пишет человек незаурядный; только традиционное начало «многоуважаемая Е. А.» и конец «готовая к услугам» напоминали об уступках автора некоторым избитым «формам вежливости». В конце письма она говорила: «Я хотела бы иметь волшебные очки, чтобы посмотреть на вас, когда это письмо будет в руках ваших. Может быть, вы будете недовольны?..» Я читала в коридоре у стола, за которым завтракают слушательницы, и привычка владеть собой при посторонних – заставила меня прочесть все, не выражая ровно никаких чувств на лице; но, придя домой, я невольно задумалась: что отвечать мне на это письмо, полное любви и деликатности? Я всем сердцем оценила его, но… на ответ у меня не находилось слов. Заговорил «практический разум» (не кантовский, конечно, а житейский), холодное, критическое отношение и выработанное жизнью недоверие к людям. Предо мной встали такие соображения: а сколько ей лет? – Если она молоденькая энтузиастка, розовая девочка лет 18, которая пишет мне так под влиянием слов Неплюева, из интереса просто познакомиться с курсисткой? Что ж может оказаться у нас общего? и не принесет ли ей скорее вред, чем пользу, знакомство со мною, потому что тогда она узнает, что в жизни не одни радости, а не сталкиваясь с такими, как я, она может пожить долее в тишине душевной? А если она окажется с крайне узкими взглядами на жизнь и людей – тогда мне только больнее будет разочарование в ней… Слова же Неплюева и простое соображение, что этот пожилой, знающий людей человек не стал бы рекомендовать мне неподходящую особу – как-то на этот раз не действовали на меня. Он мог ошибиться, мало ли что бывает… Итак, я находилась в нерешимости: рассудок не дозволял и рука не поднималась написать то, что подсказывало сердце. И больно мне было это сознание, что я, которая всю жизнь искала человека, увидевши впервые человеческое отношение – уже не могу откликнуться на него, потому что уже не верю людям.
Судьбе угодно было вывести меня из этого затруднения, но да не допустит она более именно таких выходов: известие было уже слишком ужасно…
Пока я стояла у печки и раздумывала – раздался звонок, ко мне в комнату вошла Наташа – экономка С. П. Ж-вой – и, поздоровавшись со мной, передала от нее конфеты. Я заметила, что она чем-то смущена или расстроена. После двух-трех незначительных фраз она прямо объяснила цель своего прихода: «Знаете ли, какое у нас горе? Николай Николаевич застрелился…» – «Не может быть?!» – воскликнула я. – «Нет, правда… в ночь на 13 марта, ведь знаете ли, он перевелся в Екатеринослав, уехал в январе, и вот теперь…»
Насколько я могла узнать от этой милой простой барышни – еще очень юной и неопытной, – Н. Н. в последнее время часто задумывался, грустил, хотя по временам бывал очень весел. Страшно скучая в своем полку, который стоял под Новгородом в деревне, он перевелся в Екатеринослав. И вот, вдруг телеграмма… – «Господи! Какое горе близким! Мы все, все плакали…» Да, я могла себе представить очень живо это отчаяние родных, а главное – душу этого несчастного молодого человека.
Их всего трое, два брата и сестра. Сироты с детства, без матери и брошенные отцом, они очутились на руках одной родственницы, которая старалась воспитать их и дать образование; неразвитая, но энергичная, с коммерческими способностями – она сделала для них все, что по-своему могла: отдала по разным заведением. Но ученье не далось хорошеньким сиротам: ни мальчики, ни девочка не кончили нигде курса, и почему один из братьев пошел «по коммерческой части», а другой, младший – поступил в юнкерское, – не знаю. С детства я слыхала о красавце Коле К. и впервые после долгих лет увиделась с ним осенью 96-го года в опере.
Это был красивый, но болезненный молодой человек, с грустными карими глазами. Главная прелесть была собственно в них, и вообще в верхней части лица, до губ; слабый бесхарактерный рот – обрисовывал склад его натуры. С крайним предубеждением относясь к офицерам, вся поглощенная своими занятиями, массой переживаемых впечатлений, я помню – отнеслась к нему со скрытым сожалением; его грустная покорность невеселой доле провинциального офицера в соединении с умственной ограниченностью и слабостью характера – все вместе заставило меня и пожалеть о нем, и вследствие невольного сравнения его положения со своим, – к этому чувству примешалось радостное, пожалуй, чисто эгоистическое сознание того, что я живу иною жизнью. Все это, помню, я перечувствовала в кратком разговоре с ним, когда спросила, что он делает в свободное время. – «Да что? – ничего… разве у нас можно что-нибудь делать? Офицеры в карты играют, едят, пьют, ведь скука там какая… Вот летом повеселее – мы приходим в Петербург, когда гвардия оттуда уходит… А что вы?» – И невольно в моем ответе вырвалось радостное чувство жизненности и интереса: «Как что?! А лекции, а занятия, а библиотеки, а научные заседания?!» Весь наш разговор тем и закончился… Помню я его грустное лицо… и… помнит моя совесть, что я не выразила ему сочувствия, не сказала ему ничего такого, что он бы мог принять в утешение за понимание его поистине безотрадного положения.
Теперь уже для меня все