Флоренций и черная жемчужина - Йана Бориз
Взору открылся пейзаж, краше которого сыскать трудно. Серебристо-салатовая колышущаяся стена ивовых косиц скрывала сказочный мир от сущего. Матово мерцали камни на дне, словно водяной наследил ли, играл ли в лапту с русалками. Вода – прозрачный изумруд – расточала потусторонний смысл. Бревна под ногами стелились в манкую неизвестность, идти бы по ним, идти без остановок, а когда закончатся, вроде и не упадешь, а отправишься путешествовать, аки Спаситель. Первозданная пастораль наполняла чем-то невообразимым, чему и названия нет, и оно щекотало, щекотало изнутри до мурашек, так что грудь теснило от невысказанного, голова кружилась, будучи не в силах вместить все разом.
Стоявшая подле него Настенька давно уж молчала, тоже прониклась, инда глаза наполнились слезами. Губы ее шевелились, вроде шептали молитву или признавались в любви. О том же говорил и затуманенный взор. Листратов позволил себе кашлянуть, дабы привлечь внимание. Она нехотя вынырнула из созерцательного экстаза, посмотрела на него:
– Я ведь говорила, что сюда не стоит ходить? – прошептала вроде и не ему, а неизвестно кому или самой себе. – Так зачем мы здесь? Тут, мнится мне, и с ума сойти недолго.
– Да Бог с вами, Анастасия Кирилловна. – Флоренций нарочно говорил громче и прозаичнее, чем следовало в сей романтический момент да при лирической уединенности. – Просто пройдемся поскорее, ваш батюшка уж заждался.
Он галантно посторонился, пропуская ее вперед. Они дошли до мыска, нависшего над зеленовато-зеркальной гладью, еще на немного застыли в любовании, повернули назад. На берегу уже сердился Кирилл Потапыч, ворчал:
– Что вы устроили, молодежь, тьфу-ты ну-ты? Не велено ж ходить сюда-то. Сама ж, Настенька, все уши мне прожужжала, мол, тетушка да жемчуга ейные, а сама… Э-эх! Ну давайте, кажите свои безделушки, что носите на выях.
Настя попробовала отпереться, но отец не того ждал от нее. Она вытащила наружу нательный крестик.
– И все? Что еще было у тебя? – Исправник недоверчиво оглядывал очаровательно тоненькую шейку без единого украшения.
– Все, папенька, я ж подвеску сняла по дороге и в ридикюль спрятала. Не такая уж я глупенькая, как вам угодно представить меня Флоренцию Аникеичу.
– Хм-м… – Шуляпину понравилась предусмотрительность дочери, но не понравились ее пререкания. – А вы, сударь мой, не имеете ль чего на шее? Ну-ка раскидайте все сплетни одним мановением вашей одаренной руки.
– Я… я храню кое-что… кое-что важное для меня, – начал запинаться Листратов. Ему не хотелось рассказывать посторонним про Фирро и про ее непреходящее для него значение. Тем паче Анастасия Кирилловна намедни завела разговор про его мать. – Да вот она, все в порядке, так что колдовство… – Он по-прежнему держал руку на груди, сквозь ткань сжимая замшевый мешочек с амулетом. Теперь пришла пора вытащить его наружу, похвастаться. Кисть пробралась за пуговицы рубахи, потянула и… подалась неожиданно легко. Художник вздрогнул, по спине будто саданули ледяным обухом: кожаный ремешок не сопротивлялся, не натягивался на шее, как положено, когда вытаскиваешь висячее наружу. Но мешочек все же пребывал в руке, все время от ивовой арки до мыска и назад он сжимал его надежными пальцами. Теперь тоже. Флоренций взял его в ладонь, протянул вперед, уже не ожидая, что тот застрянет на полпути. Донельзя огорченный, он разжал пятерню перед самым носом капитан-исправника: амулет преспокойно лежал внутри, но меж пальцев свисали два истлевших кожаных конца.
Глава 10
«…И украшенному быть добродетелями паче прочих убранств, и высоко нести главу свою, пусть апостольником увенчанную, а не царскою короною, и претерпевать, не попускаючи, не отворачиваясь, и…» Это он сочинил сам для себя, вроде ворожбу какую. Когда становилось совсем невыносимо, горестно, повторял шепотком ли, вслух ли на одинокой тропке, в седле либо пешим. От слов этих внутри расцветала лилея, благоухающая, непорочная, с крепким, наполненным влагами стеблем и непреклонной оттого головкой. Он и сам напитывался силой вместе с той лилеей, вроде душа его насыщалась ею, подгрызала лепесток за лепестком, но взамен съеденных вырастали новые, еще белее, длиннее, шире. Да, точно – то кушанье его душе, более никакого не алкала она, самое сытное и прельстительное кушанье, не иначе.
Как удалось вырастить лилею? Вроде и никак, она сама. Только поначалу кривилась, жухла, цвела слабенько и ароматами не дразнила, не потчевала. После уж научился ее холить, и тогда все стало на места. Что удобряло ее? Справедливость, строгость, щедрость в вещах и поступках, бескорыстие – одним коротким словом сказать, праведность. Раньше мнилось, что все без проку, а нынче – нет, уже не мнится.
…Той истории минуло свыше дюжины лет. Лето стояло пламенное, оранжевое с желтым и красным, ни дождинки не пролилось за целый месяц или даже более того. И опять с Елизаровыми затеялось, словно никуда без них. Родитель о ту пору договорился с Семеном Северинычем меняться: вороного жеребца на трех кобыл. Выгодный торг, тут уж не попишешь. Елизаров собирал окрест черных коней, все тщился выпестовать свою породу… Вроде и до сего дня тщится, только непонятно, споспешествует ли ему удача.
Тогда они все еще числились недолетками, инда никто не отбыл на службу, да и серьезного им не доверяли, остерегались, мол, наглупцуют, а после большим поправлять маетно. Но отец уже приобщал его к делам – растил, выходит, сменщика в трудной хозяйственной упряжке. Даже и не столько батюшка, сколь сельский старшина – чистой, благороднейшей души был человече, хоть и из сермяжных.
Они приехали в Заусольское, рассекая зной оглоблями. Маленькая барышня Сашенька о ту пору носила еще короткие платьица, Антон же повадился учиться рисованию вместе с Флоркой Листратовым, вроде тоже почуял тяготение, даже объявил у себя талант, на самом же деле желал одного – поболе развлекаться с дружком, а от нужного отлынивать. Он всегда таковым был – лентяй и повеса.
Вот и прибыли они вдвоем, барин с барчуком в фамильной коляске, по причине неродного колеса кривоватой, но то плотник обещал вскорости поправить. Или кузнец. Или они оба. Зато на сиденье