Улыбнись навсегда (сборник) - Юрий Иосифович Малецкий
Я же физической болезненностью не отличался, вот и в больнице ни разу так и не довелось мне побывать. И этот странный для ребенка страх, упреждающий, страх взрослого человека с развитым воображением — этот недетский страх меня определил.
Этот превентивный страх по силе своей был сравним только со страхом снова угодить в пионерлагерь, которого я, в отличие от больницы, не боялся, даже ждал чего-то увлекательного, — но, угодив туда однажды, вспоминал потом и страшился и до сих пор вспоминаю с отвращением. Гнуснее места под солнцем на моей памяти нет и не было. Лагерь стоял станом рядом с Волгой, в могучем сосновом бору.
Ну не пойте! не надо! не надо про «могучий бор» и «вниз по Волге-реке», вы, которые не ходили в поход на женский туалет. Это не то, что кто думает; это хуже. Созывал какой-нибудь лагерный придурок: айда заглянем, как наша пионервожатая срет в очко (темным вечером, конечно, но еще вечереющим в полусвете, а то б чего увидеть). И мы шли — и заглядывали сверху: оба туалета, для школьников и для преподавателей, стояли один в один, перегороженные лишь тонкой стенкой, но какой-то мерзавец проделал вверху стенки дырку — и оттуда… Оттуда однажды мы видели, как подняла-опустила платье одна из наших вожатых… мы думали, она перед этим снимает галстук… но в другой раз мы увидели совсем другое: как пионервожатый (красивый парень с волнистыми волосами, хочешь, я тебе сейчас его нарисую?) задрал той же пионервожатой платье, рядом с очком, и давай в нее сувать… а она, она только давай охать и его к себе прижимать, а он только знай поддерживает ее задравшееся ситцевое платьице, чтобы оно не упало… И оба — один мычит, другая ахает…
Тут-то во мне что-то и повернулось. Нет, я и раньше слышал во дворе такие остроумные детские анекдоты, типа: У Пушкина была сестра Буся. И вот был праздник, и они оба залезли под стол. И кто-то спрашивает: «Пушкин, ты где?» А он отвечает, смелый Пушкин: «Я и Буся под столом». Такой аудиоанекдот.
Одно дело — услышать чего ни на есть, а другое дело — увидеть пионервожатых. И тогда я понял, что взрослые мужчины, во-первых, имеют то, что и мальчики; и даже женщины имеют не то, что мальчики, но — имеют свое, кажется, заветное; но они — вполне беззаветно (так я сформулировал уже во взрослом возрасте), — они ими тычут друг друга в них. А это такая гадость, что ее и нарочно придумать нельзя. Поэтому ее и называют самым невероятно гадким, невозможно гадким словом — «е-…ут-ся». И есть люди, вот как наши пионервожатые, которые ее и вправду делают — е-…ут-ся. Что подтверждает: это — есть. Оно — происходит.
И вот я стал ненормальным человеком. Когда на линейке отдавал честь пионервожато — (-му или — й), я одного не понимал — а те, кому я отдаю честь, они оба зачем-то в туалете зачем-то, задрав друг дружку, зачем-то тычутся оба туда-сюда; а зачем? Какое это отношение имеет к поверке на линейке, к ленину-сталину и красным галстукам?
Это потом я понял, что от этой гадости бывают дети. А бывает, что и не бывают. Но, значит, дети — плод грязного дела. Между тем появление на свет ребенка-Моцарта, ребенка-Корчака, ребенка-матери Марии — никак не может быть грязным делом.
Тогда, может, есть и другие способы появления людей на свет? Нет, других нет. Это медицинский факт. Но если так — ужели же все тычутся друг в друга от того же скотства и зверства, от которых мужики (я жил в рабочем квартале, и пусть там еще кто-нибудь поживет) бьют друг друга кирпичами? Я помню, один двинул другого целым красным кирпичом в лоб и повел книзу, и кожа у того сдвинулась и опустилась со лба, закурчавясь, как шкурка у свиного окорока.
Тем, кто снова и снова найдет во мне психа уже с младенчества, я напомню, как и вам, что вполне взрослый человек Шекспир называет человека, точнее, любовную пару людей «животным о двух спинах». В моем безумии у меня есть союзник. Как говорят фехтовальщики (когда-то я пробовал свои силы в шпаге в детской спортивной школе, но уже через полгода был отчислен за регулярные опоздания); парад-рипост! парируйте, в одном движении переходя от защиты к нападению!
Впрочем, в те недалекие времена, когда только-только в Нюрнберге война была объявлена преступлением против человечества… — да и то, по ходу нынче, только объявлена, с полнейшим лицемерием, руководясь на деле все равно своей зверской, падшей, бесчеловечно-человеческой природой, против которой, согласно тому же Нюрнбергу, человек и ведет войну то там, то здесь… да, преступая себя — руководствуясь собой… — так вот, зверочеловек совсем-совсем недавно подчинился человекочеловеку даже в такой пустяковой частности, как анестезия при лечении зубов. Она была примитивна, использовался мышьяк, яд для мышей закладывался в дупло человеческого зуба на 48 часов — и жди, когда зубной нерв полностью убьется… Я узнал позже из романа Д. Апдайка «Кентавр», что то же практиковалось еще позавчера, в 1947-м, и где? — в США, на передовых, так сказать, рубежах; всюду было принято за аксиому, что человек терпелив, и потерпит лишний раз еще раз, жалеть его — только портить. Жалеть человека призывает разве немудрящая песенка: «Друзья, купите папиросы. Подходи, пехота и матросы. Подходите, пожалейте, сироту-меня согрейте. Посмотрите, ноги мои босы».
Ноги мои были обуты; тем не менее с детских-то пор я и боялся всякой боли (в сущности, боль претерпеваешь всегда один, кем бы ни был окружен, это занятие вполне сиротское), а тем более, того места, где все сообща заняты тем добрым делом, чтобы сделать тебе больно для того, чтобы тебе стало лучше. Этот путь наблюдений и догадок о том, что