Провинциал. Рассказы и повести - Айдар Файзрахманович Сахибзадинов
Мастер слушал, и ему виделась другая сиротская судьба… Кажется, сына Германика, выросшего без матери, без ласки, будущего императора, силу любви и жизнелюбия которого не оценили и тем обидели во веки веков, и стали называть Калигулой, Сапогом. Как не могли понять сотни других младенцев, среди них того, который тоже был рождён для чего-то необычайного, но после первой судороги под рукой понявшего: вот оно, данное ему Богом, на грани жизни и смерти бесконечная любовь, к гаснущей плоти сострадание, сопровождённое оргазмом… и затем отвращение как жалость к себе, несчастному, тоже непонятому в этом мире, оскорбительно отмеченному в метриках обыкновенным именем Чикатило…
Концерт закончился, люди встали с мест и начали аплодировать. Некоторые плакали. Мастер тоже хлопал со слезами на глазах.
Затем он спускался с толпой по мраморной лестнице, и вновь оказался у раздевалки, переполненной зеркальными отражениями.
Конечно же, во время антракта мастер обознался. И в первую минуту понял, что встретился ему не он, не плотник, который вызвал такую длинную цепь воспоминаний… Но как удивительно похожи у грешных людей страждущие глаза!
Толпа увлекала к выходу. Но мастера неумолимо тянуло туда, где померещился этот плотник. Будто мастер хотел исправить какую-то ошибку, или в чём-то ещё раз убедиться.
Он протолкался к вестибюлю и встал на то же место напротив стены.
Человек с глазами убийцы опять смотрел на него…
Мастер поднял руку – и человек поднял. Мастер попытался улыбнуться, но отражение показало лишь вымученную гримасу. Мастер подошёл к зеркалу ближе.
«Это от экзальтации. От её песен. Надо взять себя в руки. Так можно выдать себя» – подумал он.
Стараясь выглядеть бравурнее, он качнулся на носках, надул щёки, попытался даже выдать что-то вроде марша.
Постепенно пришёл в себя. Приблизил лицо к зеркалу почти вплотную, кончиками холёных пальцев оттянул вниз резиновую синеву щёк. Будто отоларинголог, тщательно оглядел кровянистые белки. Затем сделал лицо непроницаемым и растянул губы, обнажая ровные зубы, как в рекламе зубной пасты «Колгейт». Хотел даже для убедительности рыкнуть, но сдержался.
«И что я мучаюсь из-за этой мигрантки? – подумал мастер. – Тощая, с торчащим лобком, – азиатки не чувствуют боли. Вера у них другая, тут нет греха. Да и труп никто не найдёт».
Мастер отошёл от зеркала и тихо направился к выходу.
19 февраля, 2013
До первого льда
Тихий август.
Далеко, над Шереметьево, поднимается самолёт. В сетке перистых облаков движется медленно, как серебристая муха под марлей, где нарезаны яблоки.
Благодать и нега.
Этой ли ночью осенний Царь-паук прокусил вену лета, пустил завораживающий яд – и в стеблях флоры, как в теле гусеницы, распятой на паутине, растеклось онемение, та пауза, без которой немыслим вход в рай бабьего лета?
Буров курит на крыльце, он тоже ощущает негу кроветворенья, затягивается, вспоминает. На днях он пережил белую горячку…
Пёс Яшка погиб в стычке с союзниками из бундесвера, когда делили шоссе для совместного парада. Те прибыли на двух «Леопардах», требовали добавить для разворота бронетехники метра два на шоссе, но Буров отказал. Курили в стороне, едва не ссорились. Немцы боялись его овчарки, просили посадить в клетку, а двухэтажный сруб на луговине снести, чтоб не мешал показательному пролёту их авиации на бреющем.
Дом был старый, но он напоминал Бурову первый год службы; в нём жила хорошенькая белоруска Надя, она писала ему трогательные письма. Буров предложил: если немцы такие вояки, пусть отстрелят только фундамент. Те навели стволы, сделали залп, лишнее улетело в овраг – дом стал ниже. И тогда они из пулемёта расстреляли клетку – трассерами, будто красным штыком, закололи Яшку.
Яшка лежал на боку, вытянув толстые лапы, такой же беззащитный и нежный, когда болел щенком, и не было надежды на спасенье. Немцы не успели запрыгнуть в танк, Буров в упор разнёс его башню. Второй «Леопард» догнал у оврага…
Фотография лежащего пса была проявлена на гербовой бумаге, присланной из Министерства обороны, где Яшка назван героем и награждён медалью. Бурову рукоплескали патриотические газеты, поэт Станислав Куняев прислал восторженную аудиозапись.
А вот медичек из Брянска, где планировался совместный парад, его поступок огорчил. Они были толерастки и наехали на него с щебетаньем майданщиц.
Приказали раздеться. В палате, как в морге, лежали заиндевелые тела мужчин. Рядом – курчавый великан с большим детородным органом, в котором торчал катетер и двигал толчками влагу. Врачи нажимали кнопку, великан оттаивал.
«Ты согласен, Визарий? – спрашивали у него. – Вот с этим?»
Визарий из лени не поднимал глаз, ему было всё равно.
Происходящее тут совершалось по закону, по новой программе МО – создание семей из самих офицеров. По причине демографического кризиса и мировой тенденции к толерантности.
– Я всю жизнь прожил нормальным человеком! – кричал Буров. – А под старость должен стать гомосеком?!
– Это в целях укрепления армии.
– Армию вы уже погубили!
Он разглядел в окне, за решёткой, двух подростков. Те прятались за деревом и наблюдали, что делается в заведении.
– Пацаны! Бегите к школе, – закричал он так, чтобы было слышно на улице, – там, на катке, наши ребята. Надо зачистить этих толерастов!
Он поджёг ворох бумаги возле урны. Схватил свёрнутые носилки и, размахивая ими, пытался пробиться в клубах дыма к выходу. На улице уже кричали, пытались взломать дверь. Санитары вывели Бурова чёрным ходом, увезли в другую больницу. Однако, войдя в кабинет, он увидел прежних врачей…
Когда появилась жена, он лежал уже привязанный к кровати. Тихо уговаривал развязать его, и они убегут. Она ласково кивала, обещала. Но начинала изменять с этим Визарием. Они влезали в большие настенные часы, висевшие в трюме теплохода, и там запирались. Теплоход шёл из Норвегии, где Буров выполнил секретную миссию – предотвратил поворот рек Нечерноземья на север, и теперь у него болело сердце.
В трюме прятались в кроватях недоброжелатели. Черепа их выпирали из простыней, как у арабов из платков гутра. У них были мини-пистолеты с растворяющимися пулями, и они целились в висок Бурова. Не теряя улыбки, Буров нарочно обращался то к одному, то к другому больному, вертел головой, мешал попасть наверняка. Помощи ждать было неоткуда, врачи осматривали недоброжелателей и отходили, смеясь.
Через оконце Буров видел на корме штабеля осиновых