На сто первой версте - Александр Александрович Аннин
– Связался черт с младенцами!
– Черт с младенцами, черт с младенцами! – вопим мы на всю ивановскую, то бишь Ленинскую. – Ура! Дядь Гена-а-а!
Их двое мальчишек-близнецов – Петька и Ванька – были вечно чубарые, как мазепы, голодные, как волчата, но мы все им жутко завидовали, потому что дядя Гена и тетя Зина никогда их не наказывали, не ругали и не ставили на горох коленями, никогда ничего не заставляли делать, а главное – никогда не загоняли домой! Хоть до ночи играй и гуляй, где хочешь и с кем хочешь. Вот это жизнь! Зэка! Нам бы таких маму и папу. Мы за такую чудесную жизнь отдали бы все свои игрушки с книжками в придачу, все свои денежки из копилок. А может быть, даже все пирожные и мороженые.
И вот теперь дядя Гена с тетей Зиной по-соседски разжились у бабушки тремя рублями на праздник. Я уже знал, что это – две бутылки крепкого вина, два плавленых сырка, буханка хлеба и пачка «Беломора» в качестве немаловажного довеска. В общем, можно «по-людски справить Октябрьскую», как сказал бабушке дядя Гена. Да и Петьке с Ванькой обязательно по бутерброду с плавленым сыром достанется.
Бабушка всегда выручала мужиков, никому не отказывала, говорила, что отказывать нехорошо, не по-соседски. И мужики в ответ любили бабушку, помогали ей кто чем. Во-первых, они ценили кредит и всегда отдавали бабушке деньги с получки – а то ведь больше не даст, и к кому, скажите на милость, пойдешь, когда «трубы гореть будут»? Не к кому больше. То и дело несли бабушке – то доски, то ворованную раму со стройки – «на парник возьми, теть Оль, это за просто так тебе, за бесплатно», могли починить электричество, принести и натянуть провод для сушки белья вместо сгнившей веревки, что провисла поперек двора…
– Санёга, а Санёга? – толкала меня бабушка просительно. – Вставай, последи за печкой, только дрова не подбрасывай, а так только, шеруди кочергой, чтоб не погасло, а я как вернусь с костями-то, по новой топить буду, тогда и пышки испеку. Мне бежать в железнодорожный надоть.
– Да ну их, кости эти! Давай лучше пышки жарить! – пытался я удержать бабушку.
Я представлял, как она будет сражаться за место в очереди, откуда ее обязательно постараются выпихнуть, как будет ругаться с продавщицей из-за обсчета:
– Ты мне две копейки недодала!
– А ты что, обедняешь из-за двух копеек?
– Я-то не обедняю, да зато ты побогатеешь! Давай сюда две копейки, а то щас в жалобную книгу напишу!
– Да пиши, делов-то! Плевать я хотела в твою книгу, старая карга, помирать пора! Забери свои две копейки, на!
Бабушка считала подобную ругань чем-то совершенно нормальным, не обижалась на продавщиц («у них работа такая, Сашик»), а я, став однажды свидетелем такой вот гнетущей сцены, с тех пор все жалел и жалел бабушку, которую тетка назвала «старой каргой», да еще и помереть ей поскорей насоветовала.
Бабушка в тот раз, на Октябрьскую, торопилась так, что налетела на острый угол дверного косяка, рассекла бровь, но йодом смазать было уже некогда, и бабушка, прижав ко лбу окровавленную тряпочку, посеменила «всё бегом, всё бегом» в магазин за базаром, на заводских путях, который ввиду его местоположения так и прозвали – «Железнодорожный».
Я изнывал, всё выглядывал в окно, не идет ли бабушка, или, может, еще что-нибудь еще интересное увижу, но похорон сегодня не было или я их уже проспал. Я знал, что где-то там, далеко, за базаром, идет бойня за кости… «На драку – собаку». И все уже пьяные в честь праздника, и мужики, и даже некоторые бабы. Как там моя бабушка? А вдруг она уже не вернется домой, как папа Иры Ивановой? Или как та старуха, которую насмерть затоптали из-за киселя?
Когда мне стало совсем уж невмоготу от страха и ожидания беды, вернулась бабушка, выстуженная, окропленная дождевой моросью, измотаная, но – с костями. Я целовал ее холодные, мокрые щеки и нос, проводил пальцем по глубоким морщинам на лбу, все повторял:
– Бабушка, бабушка, ты жива…
– Ты совсем дурак, что ли? – говорила бабушка, сердясь притворно. – Куда же я от тебя денусь? А? Некуда мне от тебя деваться. Вот пойдешь в школу, тогда и можно будет помирать, а пока – нельзя мне. Ох, Саша, что творилось сегодня за костями! Надо Райке рассказать. Одну родюху чуть не задавили, так кричала, бедная.
«Родюхами» у нас называли беременных.
Под конец бабушка становилась посреди зала, который она именовала «передней», растопыривала руки и говорила сама себе доверительно:
– Сходила. Трешницу отдала. А что купила? А ничего не купила.
Ох уж эта трешница, одна и та же трешница! Она была всегда на слуху, ведь она, зеленая и мятая, – словно аттестат житейской зрелости, свидетельство о крепком тылу, о безопасности следующего дня: «Завтра – мин нет». Она – возможность опять, как вчера и позавчера, выпить «на троих» бутылку водки за два девяносто семь или три двенадцать, да еще на два захода останется… И среди всех прочих трешниц, прошелестевших и канувших бознать куда, особой статьей становилась «трешница нераздельная» – это заначка на всякий пожарный случай. Ну, например, если нежданно «выбросят» те же кости, лелеченский творог или хорошую, годную в засолку, капусту…
Все это просто так, по прихоти внезапной, не купишь, ловить надо.
И вот под вечер того дня, когда уже прошли мимо бабушкиных окон все пьяные («Идет, мыслете пишет», – укоризненно ворчала всякий раз бабушка), когда истопили мы наконец печку и наелись хрустящих, пористых пышек со сладким чаем, когда уже темнеть начало вовсю, увидел я, как возле нашей «бассейны» покуривают с ведрами Риголета и дядя Гена. Они уже оприходовали свои трешницы, взятые у бабушки, а может – даже вместе пили с тетей Зиной, только за деньгами приходили по отдельности, чтобы два раза по трешнице взять. Бугай дядя Гена, как всегда, был в душегрейке и в кепке набекрень, а тощий, жилистый и низкорослый горбун Риголета – непокрытый, в пиджаке на голом теле.
– Ишь ты, жарко ему, – неодобрительно сказала бабушка, глядя в окно. – Разжарел.
До меня доносился глухой бубнеж двух мужиков, потом в интонациях появились недовольство и угрозы. «Видно, чего-то не поделили», – скажет потом бабушка. Может, даже заспорили после выкуренных папиросок, кому первому наливать воду. Хотя вряд ли, но бабушка почему-то была уверена, что ссора затеялась из-за воды.
Дядя Гена крутанул рукой и гулко огрел соседа-недомерка ведром по голове. Дядя Риголета покачнулся, глядя осоловело, широкая полоса крови залила его щеку. Он шагнул назад, оступился, казалось, вот-вот упадет, но, собравшись с силами, нанес ответный удар ведром. Попал ребром донышка в висок дяде Гене.
13
Дядю Гену хоронили через два дня, пришел и участковый дядя Слава, и я помню, как его проздравляли с Днем советской милиции. Все соседи собрались в угловой избе у тети Зины, даже тетю Раю позвали: «А как не позвать, коли столько лет рядышком живем и ничего плохого друг от друга не видали?» – говорила тетя Зина. А тетя Рая, неуклюже пытаясь ее утешить, рассуждала вслух: «Вот, вишь ты, Зин, кабы Генка-то твой кепку нормально надел, а не сикось-накось, так, глядишь, и живой бы остался, смягщила бы кепка удар-то, а так – в открытый висок ему попало».
Оказывается, тетя Рая как раз вышла тогда зачем-то из дому и все видела своими глазами.
Я очутился в этой угловой избе впервые и был доволен увиденным: не так уж плохо мы с бабушкой живем, оказывается, ничем не хуже людей! У тети Зины и дяди Гены тоже не было ни газа, ни воды, ни белого толчка