Дикие сыщики - Роберто Боланьо
24
Клара Кабеса, парк Ундидо, Мехико, октябрь 1995 года. Я была секретаршей Октавио Паса. Работа такая, что вы себе не представляете! Письма писать и разыскивать редкие рукописи и названивать сотрудникам разных журналов или, к примеру, выписывать книги, которые можно достать только в одной или двух университетских библиотеках, да и то в США. Уже за два года службы я нажила хроническую мигрень, которая начиналась в одиннадцать утра и до шести не проходила ни от каких таблеток. Изо всех обязанностей больше всего мне нравилось помогать по хозяйству — собрать завтрак, проследить за обедом, который готовила домработница, — вот от этого я получала удовольствие, и только в эти моменты измученный мозг отдыхал. Обычно я приезжала к Пасу в семь утра, чтоб обернуться до часа пик и не ехать в чудовищном столпотворении. Варила кофе, готовила чай, наливала апельсиновый сок, поджаривала пару ломтиков хлеба, — в общем, небольшой завтрак, — ставила всё на поднос и несла в комнату дона Октавио. Как же мне нравилось произносить: «Дон Октавио, пора вставать! Начинается новый день!» Первая открывала глаза сеньора Мария-Хосе. И всегда в таком хорошем настроении просыпалась! Всегда, слышу, голос из темноты: поставь, Клара, поднос, и иди. Я всегда: доброе утро, сеньора! Потом снова в кухню, готовила завтрак себе, что-нибудь лёгкое, так же, как им — кофе, апельсиновый сок, один-два тостика с джемом, — а потом отправлялась в библиотеку и бралась за работу.
Вы не можете вообразить, как его заваливали письмами! Попробуй-ка все разбери! Писали со всех концов света, самые разные люди от нобелевских лауреатов до начинающих поэтов Англии, Италии, Франции. Нет, конечно, дон Октавио не на все отвечал, он отвечал на пятнадцать-двадцать процентов из всего, что мы получали, но остальные-то тоже надо было подшить — сохраняли зачем-то, копили, хотя, если вы меня спросите, я бы выбрасывала, не задумываясь. Правда, система разумная, всё по странам, только когда невозможно установить, откуда письмо (а это случалось, когда писали по-испански, по-английски или по-французски) — тогда по языку. Иногда, разбирая корреспонденцию, думала, это всё равно что работать у знаменитой эстрадной певицы или рок-звезды. Интересно, их секретарей тоже мучают таким количеством писем? Может, и так, но не на стольких же языках! Бывало, слали и по-китайски, куда уж дальше. В подобных случаях полагалось сложить послание в отдельную стопку, которую мы называли marginalia excentricorum. Эту стопку дон Октавио имел обыкновение просматривать раз в неделю, и, хоть и редко, но иногда говорил, Кларочка, окажите любезность, свозите вот это к моему другу Нагахиро. Разумеется, дон Октавио, отвечала я, но, думаю, он и понятия не имел, как всё было непросто. Сначала сесть на телефон и потратить всё утро, пытаясь добраться до названного Нагахиро. Потом, дозвонившись, я говорила, дон Нагахиро, у меня для вас кое-что на перевод. Он назначал мне день на неделе. Я иногда посылала по почте или с курьером, но если речь шла о действительно важных бумагах (обычно это можно было понять по лицу дона Октавио), я ехала лично и не оставляла сеньора Нагахиро в покое до тех пор, пока он хоть вкратце мне не изложит, в чём суть документа или письма. Я всё стенографировала в книжечку, потом расшифровывала, отпечатывала и клала дону Октавио на письменный стол, на левый угол, чтобы, если пожелает, он мог ознакомиться с текстом в любое удобное время.
Затем выходящая корреспонденция. Вот эта часть приводила меня просто в отчаяние. Дон Октавио писал множество писем, штук по пятнадцать в неделю или около того, и рассылал их в такие неожиданные места, что брала оторопь, и я невольно задавалась вопросом, как этому человеку удаётся поддерживать дружбу с таким количеством разных людей во всех городах мира, порой, я бы сказала, являющих полную противоположность друг другу — Триест и Сидней, Кордова и Хельсинки, Неаполь и Бокас-дель-Торо (это в Панаме), Лимож и Нью-Дели, Глазго и Монтеррей. И для каждого у него находилось доброе слово, и каждому, думаю, он давал пищу для размышлений, делясь с ними разными соображениями (он иногда проговаривал их вполголоса). Я не имею, конечно, права разглашать, что было в письмах, скажу только, что в основном говорилось там всё то же самое, что и в статьях, и в стихах: о прекрасном, о неуловимом, о самобытности (я и сама о ней много раздумывала, как всякий интеллигентный человек в Мексике, хоть и трудно подчас разобраться, о чём идёт речь, и мне далеко не под силу). Дальше на мне лежали обязанности фактически медсестры, меня это не тяготило, не зря я в своё время кончала курсы первой помощи. Здоровье у дона Октавио уже тогда, скажем так, было расшатано, жил на таблетках, но как удержать в голове занятому человеку — одну, допустим, в двенадцать, другую давно надо было принять, ещё в восемь, а он и не помнит, принимал, не принимал. Как же тут не вмешаться. И вот, скажу не без гордости, навели мы железный