замолкал, что, по счастью, мои товарищи и наш Маэстро приписывали моей рефлексивности, интроспективности и философскому складу характера. Иногда, возвращаясь домой (и уже чуть ли не начинало светать), я специально наведывался в тот квартал, где она разносила почту, и шёл, повторяя её ежедневный маршрут, копируя её движения, даже походку, одновременно чеканную, как солдатский шаг, и скользящую, как полёт привидения. Всё неизменно кончалось тем, что я прижимался к дереву, одновременно блюя и оплакивая себя, дескать как можно жить с такой женщиной. Ответа, зачем я с ней живу, я так и не нашёл. Все ответы казались неубедительными. Могу только сказать, что я от неё не ушёл. Мы довольно долго прожили вместе. Иногда, отрываясь от текста, что вдохновенно строчил, я утешал себя: всё же на почте, а не в мясной лавке. По мне, хорошо бы в полиции — новая мода. Уж точно лучше, чем почта. Хоть почта тоже чего-нибудь лучше — мясной вот, к примеру взять, лавки. Потом я опять принимался писать, содрогаясь то ли от злости, то ли от горя, и с каждым разом всё лучше осваивал технику. Так прошли годы, и всё это время я жил за её счёт. В конце концов выиграл одной книгой городскую мадридскую премию «Новые голоса», неожиданно став обладателем трёх миллионов песет наряду с предложением работы в одной из самых видных столичных газет. Эрнандо Гарсиа Леон написал на мою книжку наихвалебнейшую рецензию. Первое и второе издания разошлись в три месяца, даже меньше. Два раза звали на телевидение, хотя после второго остался осадок — похоже, в ту передачу позвали сыграть роль паяца, а может и в обе. Я сел писать второй свой роман. И оставил ту женщину. Объяснил ей, что мы несовместимы характерами, и я не хочу разбивать ей жизнь, я хочу, чтобы она была счастлива, и что в любую минуту, что бы с ней ни стряслось, она рассчитывала на меня. Сложил книги в коробки, одежду — в чемодан, и ушёл. Любовь, как сказал кто-то из древних, улыбается победителю, и я быстро зажил с новой женщиной. Снял квартиру в Лавапьесе, я за неё сам плачу и живу плодотворно и счастливо. Она учится на германиста-филолога, пишет стихи, рассуждает о литературе, мелькают подчас неплохие идеи. По-моему, мы составляем прекрасную пару, и все смотрят на нас с удовольствием: вдвоём, во плоти, мы являем как бы обещание такого будущего, где оптимизм — это и есть реализм. Но, бывает, сижу поздно вечером у себя в кабинете, заканчивая еженедельную хронику или редактируя свой последний роман, слушаю шаги на улице, и во мне растёт подозрение, почти уверенность, что это шаги почтальонши, топочущей с сумкой в неурочный час. Я бросаюсь на балкон и никого не вижу, разве что подгулявшего пьяницу, заворачивающего за угол. Ничего не происходит. Никого нет. Возвращаюсь за письменный стол — и шаги повторяются, я понимаю, что, как бы там ни было, а почтальонша на службе. За делом. Неважно, что я никого не увидел, она всё равно где-то бродит, обходит участок в такой неудобный мне час. Тогда я откладываю в сторону и хронику, и роман, и пытаюсь писать — стихи, дневники, мучаюсь, не получается, и так всю ночь. Шаги плоских ботинок без каблука отдаются у меня в голове. Звук едва слышный, и в принципе я даже знаю, как от него избавиться: надо подняться, отправиться в спальню, раздеться, лечь в постель, обхватить тело с ароматом женщины и слиться с ним, иногда кротко, а иногда яростно, — и потом спать и во сне видеть, как меня принимают в Академию. Необязательно именно в академию. Это фигура речи. Бывает, во сне принимают в другие места. Например, в пекло. Бывает, не снится вообще ничего. Или что меня кастрируют, и у меня отрастают новые яйца, такие маленькие-маленькие, как две бесцветные маслинки, и я их тереблю с радостью и опасением и держу ото всех в тайне. День прогоняет сновидения. Рассказывать кому-то об этом нелепо. Нельзя проявлять свои слабости. В литературе царит закон джунглей. Ну так что, я плачу за былое сожительство с почтальоншей некоторым количеством ночных кошмаров, которым предшествуют слуховые галлюцинации. Ничего страшного, я согласен. Будь я чуточку менее впечатлителен, и этого бы не было. Иногда меня тянет ей позвонить, подстеречь её на том самом почтовом участке и впервые увидеть воочию, как же она их разносит, эти самые письма. Иногда хочется встретиться в баре поблизости от её дома, не от моего, и расспросить, как жизнь: завела ли она кого-нибудь, шлют ли ещё люди письма из Малайзии или Танзании, продолжают ли ей давать премию на Рождество. Ничего этого я, конечно, не делаю. Мне хватает её шагов, с каждым разом слабеющих. Удовлетворяюсь мыслью о безграничности вселенной. Всё, что начинается как комедия, кончается как фильм ужасов.
Марко Антонио Паласиос, книжная ярмарка, Мадрид, июль 1994 года. Вот кое-что о выпавшей нам высокой чести. В свои семнадцать лет я изнывал от желания стать писателем. Я готовился. И не сидел на месте, ибо понимал, что одной дисциплиной славы не высидишь. Чтобы попасть куда нужно, есть ДВА ключа — дисциплина и некое, самое скромное, обаяние. Дисциплина заключается в том, чтобы каждый день писать по шесть часов, это минимум. Первую половину дня ты пишешь, вторую — правишь, вечерами читаешь, как одержимый. А вот обаяние (скромное) — это бывать в домах разных писателей, подходить к ним после их выступлений и каждому что-то такое сказать, что бы он рад был услышать. До смерти рад был услышать. И ещё, конечно, терпение, потому что срабатывает не всегда. Сплошь и рядом встречаются люди, что сегодня хлопают по плечу, а завтра не вспомнят, кто ты такой. Бывают сволочи и похуже: мелочные, недобрые, подозрительные, голыми руками не возьмёшь. Но не все же они такие. Терпеливо ищущий найдёт других. С гомосексуалистами проще, но тут надо держать ухо востро, преждевременно не расслабляться и знать, что к чему, а то оглянуться не успеешь, как тебя отымеет какой-нибудь старпёр из совершенно левой тусовки, а главное — и толку-то никакого. Три четверти женщин дают тот же эффект: в Испании, если писательница тебе может реально помочь, это наверняка означает, что она сильно в летах и довольно противная, так что часто игра просто не стоит свеч. Лучше всего иметь дело с мужчинами, причём нормальными, но чтобы за пятьдесят, а то и совсем на пороге дряхлости.