Провинциал. Рассказы и повести - Айдар Файзрахманович Сахибзадинов
Буфетчица приносит гитару, лучисто смотрит на прапора-молодца. Тот обнажает короткий ёрш, «Шипром» надухарённый. Череп бедовый, на темечке шрам в виде галочки, метка сатаны на ловце бабьих душ. Закинув на ногу блестящее голенище, прапор щиплет струны, – лицо сморщено, будто в желудке у него печёт… И вот он поёт. Поёт надрывно, забубённо. (Говорят, это был дядя Гарика Сукачёва, что служил тут в ПВО.) Шея у него с раздутыми жилами – прообраз бунтарских вый, которые на лихой Руси делил пополам топор палача.
Но настанет время – ты ко мне вернёшься,
Я себе такую кралю отхвачу!
Что ты, дорогая, от зависти свихнёшься,
Скажешь «я люблю», но я … не захочу!
Вспоминаю Наташку. Дура! Ведь отхвачу! Мне хочется плакать…
В зал ресторана быстро входят несколько офицеров. Довольно крупных, все в цвете ящера. Перепончатой ступнёй встают песне на горло – наваливаются на прапора. Стул, щёлкнув, отлетает из-под него в сторону, как от выстрела. Фуражка зависает в воздухе, как пыж. Заламывают прапору руки, как в похотливой схватке, борются на полу.
– В чём дело, товарищи офицеры? – Шура выдвигается из-за стола.
– Я щас как дам! – майор устрашающе заносит над плечом пухлую кисть. Он похож на нашего зама по тылу – и краснорожей могутностью, и этим крестьянским замахом. Тот таким же замахом пугал свинарей, обычно мусульман из Уйгурии (чтоб не ели его поросят). Шура принимает стойку. Он пьян и ненавидит офицеров. Ему по фиг, сейчас он проведёт носком сапога по усу майора. А после вломит в эти усы пяткой. Ноги у футболиста тяжёлые, рвут икрами голенища, но вскидывает он их молниеносно.
– Не трогайте нас, мы едем домой! – кричу, чувствуя, как удаляется образ мамы.
Маленького прапора волокут. Он дико орёт, цепляясь сапогами за пол, будто его несут к полыхающей топке…
К счастью, нас отдают на съедение молодому коменданту Карымской станции. Мы выключаемся на топчанах в закутке, за тюлевой занавеской. В шестом часу утра будят.
Старлей Гаргантюа обещает нам судьбу бедного прапора – кутузку в Чите. Всё гнусавит: вот едет машина… из Читы за вами едут.
Лежу ничком, держась за голову. Канючу, что у нас в коричневом чемодане упакован литр «Питьевого спирта». Старлей может открыть чемодан и забрать спирт себе.
– Труба вам, ребятки. Губа!.. – продолжает старлей, восседая в тюлевой дымке над письменным столом. – Там прапорщик Копец траву зубами дёргать заставляет!
Зажмурившись, продолжаю ныть о спирте. Ключи от коричневого чемодана лежат в лопатнике, там, где военный билет.
В качестве наказания нам приказали собрать окурки около комендатуры. Мы вмяли их каблуками в песок, после нас отпустили.
Когда на опушке открыли чемодан, спирта в нём не оказалось.
17
В восемь утра подъехал поезд со стороны Ясной. Сбежал с подножки вагона Геращенко – с виду непривычный, даже неуклюжий. Пригляделись – рядовой. С чёрными погонами, словно курсант из Мышанки. Разжаловали вчера вечером. Теперь мы все трое были со знаками удалого безразличия. Геращенко нас обнюхал и с завистью обозвал гадами.
В пьяном мороке катили до Читы. Там подсели дембеля из Дальневосточного края, Хабаровщины. Братались, обменивались адресами, пели под гитару:
И куда ни взгляни в эти майские дни,
Всюду пьяные бродят они,
Дембеля, дембеля, дембеля.
Ехали вместе с гражданскими. Хорошо быть дембелем в СССР! Кланяются старухи, ласково заглядывают в глаза девчата, одобрительно щурятся мужики: мол, да, и я когда-то был кучерявый.
Я вёз улыбку, а сердце – печальную тайну. Так фронтовик везёт в теле осколок, боясь лишний раз шевельнуться. Под тяжкой пломбой, на сердце, у меня было написано: в том городе, куда ты едешь, её уже нет.
Виктор, переодетый в трико, тоже сидел невесёлый, подпирал кулаком висок.
В тамбуре на мой вопрос он ответил, что ночью из заднего кармана трико у него вытащили сто рублей. Всё, что было.
В Омске мы должны были расстаться: в Одессу ему ехать югом. Мы же с Шурой держали путь севернее. На Казань – Горький. А уж оттуда в Полтаву. Там он будет нас ждать в ермолке, обсаженный дивчинами, словно голубками.
При выезде из полка у меня было двести рублей, у Геращенко и Шуры – по сто. Брали водку втридорога у проводников, боясь выходить на станциях, дабы не отстать от поезда. Нас обдирали, как спекулянтов, будто мы торговали на Севере помидорами. Уже на подъезде к Омску в кармане Шуры пищало зеро.
Поезд набирал скорость, скрипело железо буферов. Я вытащил из брючного кармана мятые деньги. Оставалось тридцать шесть рублей.
– Нас двое, ты один. Тебе ехать в два раза дальше.
Я протянул Геращенко половину денег.
– Кум!.. – тронутый, он глянул в глаза. Его рука отстраняла мою, державшую деньги. Вагон качнуло, и мы невольно обнялись.
Я настоял. Холёными пальцами он вытянул из моих рук пятёрку.
– Я доеду, – сказал он и улыбнулся: – вытряхну кого-нибудь.
На омском перроне мы стояли с Шурой, задрав головы. Лицо Виктора уплывало. В раме окна фиксировалось навсегда, как памятная фотография.
До Казани денег не хватило. В фирменной коробочке я положил на столик проводнице довольно приличные часы, и она, не торгуясь, взяла их за тридцать рублей. На руках оставались «Командирские», которые хотелось подарить отцу. За сутки до Казани я вошёл в вагон-ресторан. Ужинал парень. Я упёрся о стол руками. Жуя, парень кивнул: «Сколько?» – «Пятнадцать». Он полез в карман за лопатником.
Шура, узнав об этом, начал втюхивать мне свои часы, изящные, квадратно-золотистые. «Не возьмёшь, выброшу!». Потом он подумал, снял с руки часы и поглубже уместил в грудном кармане. В Казани он подарил их моей сестре.
Пили уже вторую неделю. Каждый день друзья, родственники, одноклассники…
Никуда я не поехал, ни в Нижний, ни в Полтаву. Больная мать упала на колени, слёзно просила не уезжать. Отец вообще увёз мои документы на работу и запер в сейфе. Ни денег, ни бумаг, и полный тормоз в голове, будто зацементировали. Шура не упрекал. Ему бы самому добраться до дома, отлежаться. Он уже бредил по ночам и подумывал, как бы не сыграть от водки в ящик.
До Нижнего билетов на поезд не было. Мы прошли по дамбе «Локомотива» в речпорт. Овечкина взяли на теплоход «Лев Толстой», который уже отчаливал. Шура стоял на палубе. Мы смотрели друг на друга, прощаясь, наверное, навсегда. От сивушного яда мутило, и мы иногда отворачивались… Мы уж и пить